башни»…
Что поделаешь, tomber en enfance…[50]
(Донос членов семьи: купил не только «Историю Франции» и эту идиотскую Адель, а еще и «Похождения лейтенанта Блюбери», где от сплошной стрельбы и всех этих «Bum!», «Bzzzt!», «Rumim!» голова кругом идет. И продолжает утверждать, что рисунки его, видите ли, пленили. Не меньше ста франков потратил, а тут соображаешь, как подешевле кофточку купить.)
Согласен! Виноват! Каюсь! Взорвать бы этот FNAC к чертовой матери! Подговорить, напоить бы какого-нибудь террориста — давай туда со своей бомбой. И что же? Ноги уже несут на угол Сен-Жермен и Сен-Бенуа в магазинчик поменьше, но не хуже. И таких «не хуже», думаю, не меньше тысячи в Париже, а то и побольше.
Но нет, мы не зайдем в магазинчик «не хуже» (называется он, кстати, «Hune»), Бог с ними, со всеми этими комиксами, все мозги прожужжали, спасу нет, мы пойдем в «Deux Magot». Это рядом, сядем за столик где-нибудь в уголке, где потише, закажем кофейку, две порции Crocq'monsieur (зажаренную в гренках яичницу с ветчиной) и тихонько себе побеседуем. О Париже… «Deux Magot» — место знаменитое. Сейчас слава несколько приупала, но в период Сартра и Бориса Виана здесь собиралось все самое интересное, философски-бурлящее в Париже, здесь и рядом, в кафе «De Flore», родился знаменитый экзистенциализм. Не миновал этого уголка и Хемингуэй. Теперь же назначаю друзьям свидания — я.
Закурим по «Голуаз» и поговорим, значит, о Париже. Как таковом. Постараемся избежать банальностей, как то: древний и вечно молодой, красивый, притягательный, мечта и центр художников, жемчужно-перламутровые закаты, хотя это и действительно так.
Десятилетний Вадик, сидя как-то в такси и глядя по сторонам, сказал: «Маленький город, но хороший!» Я в этом «маленьком» городе прожил уже два с лишним года.
Какие-то районы знаю хорошо, какие-то люблю, какие-то нет. На моих глазах вторгалось уже и вторгается немало чужого, чуждого (только что открылся Центр Помпиду в Бобур, истинными парижанами встречен был в штыки, ну а как была встречена Эйфелева башня?), разрушаются, сносятся старые дома, нет больше «Чрева Парижа»[51] — Les Halles, громадную дыру, «trou», на его месте до сих пор не знают, как и чем заткнуть, гибнут, сохнут старые деревья (газы, отходы!), заболели чем-то неизлечимым и были выкорчеваны старые липы на Place des Vosges, и все же… Дух, душа этого немолодого, но всегда юного (ай-ай-ай, и не стыдно?) города все та же.
Есть в нем, в этом городе, одно качество, которое ощущаешь с первой же минуты, первой секунды. В нем легко дышится. И сразу в нем становишься своим. Можешь быть в чем угодно — в рваных штанах (ну, это модно, допустим), в бурнусе, сари, горностаевой мантии, просто в трусах, никто на тебя не обернется (только я оборачивался), никто к тебе не подойдет. Единственно, что осуждается, это если ты войдешь не в те двери в автобусе — вот тут осудят все.
Дух свободы! Вот чем дышишь в Париже. Посмотрите на прохожих, на эту парочку, сидящую на скамейке, а то и просто на траве, на работягу, принимающего свой аперитив у стойки, на школьников, бегущих из школы, на ярмарочного зазывалу, да, наконец, на этих пташек возле Пигаль — как естественны, непринужденны, по-парижски грациозны они. Только возраст, природный стыд и плохой французский останавливают меня, чтоб не пригласить вон ту, в высоких, выше колена, сапогах к столику, думаю, тем для разговора нашлось бы больше, чем, ну, допустим, с покойной мадам Фурцевой.
Напротив нас, на той стороне маленькой площади, на паперти Сен-Жермен де Прэ, старейшей парижской церкви, какие-то юнцы в масках разыгрывают средневековую мистерию. Стоит небольшая толпа, хлопают. А кончат они, появится фокусник. Смейтесь не смейтесь, но я не меньше часа стоял возле него и терялся в догадках, как он все это делает, а главное, почему его никто не гонит. Не гонят и художников, расставивших вдоль ограды, чуть подальше, увы, не очень-то оригинальные, такие же, как на Тэртр, на Монмартре, картины, не гонят и труппу молодых акробатов, кувыркающихся прямо на тротуаре (нарушая порядок и движение пешеходов!), и пожирателя огня, горящей пакли — никого не гонят… А в Киеве молодой, здоровый дружинник с красной повязкой вырывает из рук жалкой старушки корзинку с фиалками, фиалки в урну (любит чистоту, порядок), а старушке: «Чтоб духу твоего здесь не было, спекулянтка чертова! Марш отсюда!»
Да-да! Я уже предвижу, слышу ваши возражения. Вы уже побывали на Пигаль, заглянули в секс- шопы, ахнули, развели руками, а может, и плюнули, возможно, даже и фильмец какой-нибудь «порно» посмотрели. Ну как же это можно? А вот, оказывается, можно. Крутят себе эти самые «порно», кто хочет, смотрит, кто не хочет, не смотрит. И никакого ажиотажа, никаких очередей, залы почти пустые. Не могу сказать, чтоб я был в особом восторге от этих фильмов — слишком уж все долго и однообразно, — а вот на американский «Секс о'клок» пошел бы и еще раз. Авторы фильма (он документальный) сидят в крохотной квартирке молодой негритянской или пуэрто-риканской семьи, задают вопросы. Рядом в колыбели попискивает дитё. Хозяева мило улыбаются, застенчиво отвечают на вопросы. «Ну как, — спрашивают жену, — как вы к работе своего мужа относитесь?» Та пожимает плечами: «Как? Да никак». — «Но приходит он, вероятно, усталый, утомленный?» Супруги переглядываются. «Да нет, — отвечает жена, — не жалуюсь…» А работа молодого человека заключается в том, что он всю ночь занимается на эстраде любовью, а зрители смотрят… И тут же отвечаю на ваш вопрос — и работу показывают тоже! Ну и что?.. Вот когда великий Пазолини[52] в своем последнем фильме «Сало», смакующем зверства и издевательства фашистских изуверов, целую часть, которая так и называется «Merde» («Дерьмо»), посвящает тому, как это самое вещество едят из тарелок, а потом, не вытерев ртов, целуются, — вот тут даже я, человек терпеливый и не очень брезгливый, развожу руками. А фильм, нужно сказать, был принят левой, добропорядочной прессой весьма одобрительно. А по-моему, это вне искусства, хотя и Пазолини. И мне жалко покойного режиссера и его адептов. Но запрещать, зачем запрещать?
М-да, — вижу я, как вы переглядываетесь, — странно как-то все у вас получается. Не очень-то прогрессивно. Все-то вам в этом капиталистическом мире нравится. Один только Пазолини не угодил. Вы что ж, за капитализм?
Я за свободу! И больше ни за что! И если выбирать между двумя мирами — тем, где прибыль получает Форд или Рокфеллер, эксплуатируя рабочих и давая им в то же время возможность иметь и машину, и собственный домик (да-да, в рассрочку!), и тем миром, где прибыль идет Бог знает кому, псу под хвост, а рабочий стоит в очереди за гнилыми помидорами и должен за это еще благодарить то отца и учителя, то верного ленинца, — я за тот, первый мир… А в социализм, с каким бы он ни был лицом, спиной или задницей, не верю ни одной минуты. Кто б его там ни делал — Миттеран, Пальме или сам Папа Римский, надумай и он увлечься этой модной игрушкой.
Я за свободу! И больше ни за что! За то, чтоб сесть в поезд, самолет, автокар, дилижанс и поехать куда глаза глядят, хоть на край света, хоть к самому Иди Амину. За то, чтоб русский рабочий, тот же оружейник из города-героя Тулы, не ковал оружия для этого самого Иди Амина, ангольского поэта или мозамбикского марксиста-ленинца. За то, чтоб ученый, получивший премию Мира, мог подняться на трибуну университета в Осло и получить ее. И в конце концов я просто за то, чтоб подойти к газетному киоску и купить любую газету, которую тебе заблагорассудится, ну а если случайно не окажется «Блокнота агитатора», не обижаться и махнуть рукой, нет так нет… И, взяв в этом же киоске свеженькую «Франс- суар», направиться бесцельно гулять по Парижу…
За то, чтоб гулять по Парижу — всем, кому хочется!
И Генке Шпаликову тоже… Хотя он уже и не может этого.
— Вика, возьми меня с собой. Возьми меня в Париж…
Не взял я тебя, Генка, с собой. И как не хватает мне тебя здесь.
И почему так глупо устроена жизнь? Почему так редко виделись мы в последние годы? Почему?
Я помню последние месяцы нашей неожиданно опять вспыхнувшей дружбы. Долго-долго не виделись, и вдруг ты ввалился среди ночи, в каком-то плащике и, конечно же, на пiдпитку. Ты изменился, очень изменился. Нет, ты не был Дорианом Греем. Следы не очень правильной, не очень размеренной, разложенной по полочке жизни легко можно было прочесть на твоем лице. Ты, увы, потерял свою былую стройность, но глаза-щелочки были все те же — немножко меньше, чем раньше, но живые, ироничные и грустные.
Я помню эти весенние дни, последнюю мою весну в Киеве. Мы провели ее вместе. Неизвестно почему, но киевская студия Довженко заключила с тобой договор. И даже заплатила деньги. И за что? За сценарий