И только в последнюю нашу встречу у тебя что-то не получилось с юмором.
Не до него, не до юмора тебе было тогда.
Гена, милый мой Генка… Я не проводил тебя в последний путь и не поднял свой стакан на поминках, но здесь, в Париже, я часто вынимаю кассеты, записанные у меня в Киеве, на кухне…
И слушаю тебя… И вижу тебя.
Генка Шпаликов, Геннадий Федорович Шпаликов, талантливый, умный, тонкий, забулдыга, пьяница, человек, которому так много было дано и который умел давать нам, но недодал, Генка Шпаликов, который пил потому же, почему пили многие русские таланты, даже гении, — ушел из жизни, сам себя увел, потому что не мог дышать.
Не хватало воздуха… Без него поэту жить нельзя.
Нет, не получилась наша прогулка по Парижу. Показал десятка два витрин, поахал, поохал, уселся за столик в кафе и, как всегда, ударился в рассуждения. И, как всегда, все кончилось на грустной ноте. И, как ни грустно, на ней же и продолжу.
Уходят, уходят, уходят друзья…
Вот и Севка Ведин ушел. Пришло письмо из Киева. Умер Сева Ведин. Вышел из больницы, напился и умер.
Севка Ведин… Хозяин Крещатика. Так он сам себя назвал. И таким он и был. Самый добрый из всех людей (мужчин, должен оговориться), которых я знал. А может, и единственный. Веселых, умных, обаятельных, талантливых на моем пути встречалось множество, а вот добрых? Севка был добрым, добрейшим, наидобрейшим. Все для других, все для друзей. А себе? Себе вот не очень получалось.
(Был еще один, нет, словом «добрый» там не отделаешься, но о нем впереди, когда заговорю о главных людях моей жизни.)
Выединого яйца не стоит! Знаменитая киевская «хохма». Сначала я узнал ее, а потом и его самого, журналиста, фронтовика, самого остроумного человека в Киеве и… заведующего киевским отделом АПН — Агентства печати «Новости».
АПН? Я вижу круглые глаза. Да ведь это ж самое что ни на есть… Да, самое что ни на есть. И вот он был заведующим этим «самым что ни на есть», и именно потому, что оно было и остается таким, его вышвырнули за борт, и умер он если не под забором и не то что всеми отвергнутый (каждый по-своему его любил, его нельзя было не любить), но в общем-то почти в одиночестве.
Каким он был журналистом, я не знаю. Кажется, хорошим. Так говорят о нем друзья, которые с ним работали. Но это было давно. Очень давно. Когда я с ним познакомился, он уже не писал. Думаю, что просто разучился. То ли надоело, то ли лень-матушка одолела, то ли просто противно стало жевать эту жвачку — не знаю, но при мне он ни одной строчки не написал. А по секрету скажу, по-моему, и не прочитал. Тоже надоело. Но поговорить… Вот что он уж очень не прочь был.
Было в Киеве время (о! это блаженное время, даже не верится, что оно было…), когда можно было зайти в одну из маленьких контор, имеющих отношение к журналистике или к какому-нибудь другому виду массовой информации, и, взглянув в глаза присутствующим, промолвить:
— Ну так как?
И почему-то сразу же решалось «как».
Дальше шли вариации — гастроном, продмаг, соседняя пивная точка, буфет. Посуда из шкафа, сейфа или заветного ящика письменного стола… Закуска все та же — икры, семги и колбасы салями что-то не припомню. Сервировка тоже без серебра и фарфора. Настроение бодрое, почти как у космонавтов.
В любой стране представители самой древней профессии — журналистики и примыкающих к ней других профессий, как то: писатели, художники, артисты — любят поболтать. В нашей стране тоже любят, и называется это потрепаться. Клубов, кафе фактически нет (о судьбе киевских «ливерпулей» я уже писал), дома мешают жены, дети, обычный семейный страх, вот и появились на свет такие точки. (Корбюзье, подразумевая, очевидно, нечто другое, называл их «точками высокой интенсивности».)
С годами количество их стало постепенно уменьшаться. Последней из них, этих точек, была резиденция Всеволода Бенедиктовича Ведина на Крещатике, 8, — АПН — маленький бывший магазинчик (вход с парадного) большого, с лидвалевским фасадом дома, в котором в далекие, дореволюционные времена находился «Российский для внешней торговли банк».
Если не всегда инициатором, то вдохновителем, организатором, руководителем, королем, тамадой и душой всех этих встреч всегда был Севка. Грустить, ныть, на что-нибудь жаловаться в его компании было невозможно. Он излучал из себя нечто такое, что грусть, тоска и все прочие отрицательные эмоции сами по себе рассасывались.
Да и сама внешность его располагала к благодушию и терпимости. На старом языке это называлось сангвиник — рыхлый, крупный, со всегда улыбающейся и всегда розоватой физиономией, в пиджаке, с трудом стягивающемся на животе, он сидел за своим столом, засыпанным бумагами, и если не сыпал остротами, то звонил по телефону. За другим занятием застать его было трудно, если отбросить третье, основное.
Публика в его заведении была более чем разношерстной. В одном из таких заведений, давно умершем, на Большой Подвальной, все, в общем, друг друга хорошо знали — Севкино же находилось на самом что ни на есть бойком месте города, как говорили в старину, на пересечении торговых путей, поэтому всякий, кому некуда было девать времени (а кто пощедрее, то и пятерки), заглядывал к Севке на огонек. А огонек всегда теплился, то вспыхивая, то притухая, но никогда не угасая.
Была еще одна (и довольно многочисленная) категория людей, кроме просто любителей выпить и потрепаться, — это те, кому Севка помогал. Он всегда кому-то в чем-то помогал. Всех он в Киеве знал, все его (в период просперити в основном) любили, и связями этими он пользовался для бесконечных прописок, устройств на работу, в институты, в университеты, для получения квартир, пенсий и, конечно же, в разного рода делах, связанных с вытрезвителями. Почти всегда в общей веселой, соперничающей в остротах и сыплющей анекдотами компании где-то в уголке сидел скромный, молчаливый, несколько ошарашенный всем происходящим бывший друг-однополчанин, или друг этого друга, или его зять, или тесть и, терпеливо жуя селедочный хвост, покуривая, ждал своего часа. И этот час приходил. Забулдыжество забулдыжеством, но ни на одну минуту, ни на секунду, ни днем, ни ночью, не забывал Севка о своем друге-однополчанине или его зяте, его тесте.
Одновременно этих зятей и тестей было несколько — два или три как минимум, — и где-то в разгар веселья, подмигнув в уголок, Севка брал трубку и с кем-то, прикрыв рот ладонью, тихо журчал по телефону. Кроме фронтовиков с Третьего и Четвертого Украинского или друзей по варшавской комендатуре Севка опекал целое семейство каких-то цыган музыкантов, юного эфиопа (Али из Сомали), у которого не хватило денег для перепечатки своей юридической диссертации, какого-то прощелыгу-жука Жукова, которого приласкал, а тот его весьма бойко потом продал, брата знаменитого певца Паторжинского, державшего когда-то хор в Париже и приехавшего умирать в родной Киев, и бесконечное количество разных способностей художников, которым устраивал выставки в крохотном своем помещении. В кое-каких делах опекал он и меня. И моих друзей. И друзей моих друзей. Отказа не было. Никогда. Ни при каких обстоятельствах.
Сотрудников своих он тоже опекал. Было их немного — человек 6–8, но всех их без исключения он обеспечил квартирами. Только себя не обеспечил. Разойдясь с женой и сойдясь, на свое горе, с одной хамкой (при всей своей относительной доброте более мягкого определения найти ей не могу), жил с ней и ее довольно великовозрастным сыном в четырех метрах какой-то полуразвалюхи на Красноармейской улице.
Хозяин Крещатика… Да, хозяин. В солнечные весенние дни его всегда можно было обнаружить на отрезке Крещатика между бывшей Царской (потом III Интернационала, потом Сталина, потом Ленинского комсомола) площадью и площадью Калинина (ранее Думской), на правой его стороне, где знаменитые рыбный, винный и фруктовый магазины, два ресторана (один «Красный мак», другой, к стыду своему, забыл), газированные воды, есть автомат-пиво, комиссионный, булочная, писчебумажный магазин, а в самом начале еще и прокуратура. Вот здесь всегда он и прохаживался, держа кого-то под локоток или просто подпирая запрещающую что-то пешеходам перегородку и посасывая пивцо из уличного на этот раз автомата, в окружении полудюжины поклонников и поклонниц.
Иногда он вдруг исчезал. Стоял вот только что рядом с тобой, шутил, острил, и — вдруг! — нету. Был и