нету. Растворился. И полчаса, час его нету. Объявляются поиски. Туда, сюда, в «Красный мак» — да, только что здесь был, выпил стаканчик вина и… Бежим на ту сторону, в «Столичный», в «Днiпро» — заходил, заходил, пропустил коньячок и… Через час, порозовевший, такой же приветливый и веселый, опять с кем-то под ручку на обычной своей стороне между прокуратурой и почтамтом.
Все завмаги были его друзьями. Рыбный, фруктовый и винный — главными. Рыба в нашей стране — это все! Селедка, вобла, все виды копченых. Деньги не имеют значения. Важно, чтоб была рыба. А она-то, проклятая, плавает себе где-то в Тихом океане и в руки не дается. В Севкины давалась. И очень он любил дарить ее друзьям. И за это его тоже любили.
Не любило его только ЦК. Ну что это за работник, что за руководитель? Все мы не прочь пропустить свой стаканчик, но нельзя же так уж открыто, вызывающе. И вообще — не контора, а проходной двор. Несолидно. Не по-партийному.
Расправиться с ним было трудно, уж очень был популярен. К тому же заслуги, неплохо воевал. И все же…
Рухнул Севка в общем-то на новом помещении для своего агентства. Оно долго и основательно строилось. И строилось на западный манер. Весь первый этаж бывшего адресного бюро на углу Трехсвятительской переоборудован был по первому разряду. Кабинеты, вестибюль, холл с какими-то раздвижными стенками, несколько фотолабораторий, библиотека и даже собственный бар-ресторан в подвале, на который возлагались особые надежды. Все делалось художниками, архитекторами, со вкусом, со знанием дела, по всем правилам иностранных офисов. Ну и, само собой разумеется, на все это нужны были сметы, счета. А считать-то Сева не умел, да и не любил. Короче, повисло на нем что-то с некоторым количеством нулей, а заодно и всю старую мебель растаскали кто куда мог.
Да, все Севу любили. И ахали, что он много пьет, не бережет себя, что так нельзя, что надо, в конце концов, взяться за ум, надо как-то по-дружески… И ходили к нему в больницу, а он все чаще и чаще туда попадал, и по-прежнему в дни его разных юбилеев (а он любил их отмечать) выпускали забавную стенгазету со всевозможными фотомонтажами и коллажами, одним словом, любили… Но когда сверху дано было указание — Убрать! Назначить нового! — все сочли это вполне разумным, а новый начальник (бывший друг и собутыльник) прочитал ему нотацию, велел «прикрыть клуб» и начать работать, и на этом, став рядовым сотрудником, Севка кончился. Работать, т. е. писать нужное для АПН показушно-рекламное свинство, Севка уже не мог, да и не хотел.
В этот-то период, внешне еще более или менее благополучный — у него был еще собственный кабинет, но принимал он уже в нем озираясь, — я с ним и расстался.
Пить более или менее он перестал, острить еще пытался, рыбу доставал, но воздух из него вышел. Ходить ему уже было трудно, волочил ноги, поминутно останавливался, потирал сердце (и что-то по поводу этого обязательно остря) друзья постепенно рассосались, бывшие подчиненные в рот ему уже не смотрели (надо было заглядывать в другой, сидевший в большом кабинете, сразу налево), выполнявшие все по его звонку начальники отделений милиции как-то к нему охладели, мэр города, товарищ Гусев, принимавший его раньше без очереди (даже когда «я в Совете Министров»), что-то все чаще и чаще оказывался то в этом самом Совете Министров, то в ЦК.
Я в наследство оставил ему свою квартиру. С мебелью, с обстановкой. Заключил с ним договор как с поднанимателем, все честь честью провел через нотариуса, ходил с ним к паспортистке, к управдому и скажу прямо — больно на него было смотреть. Он не умел быть просителем, это у него не получалось, это был не его стиль.
Он, конечно ж, провожал меня на аэродром, убивался, что забыл фотоаппарат (последнюю неделю он замучил меня своим фоторепортерством, снимал у всех подъездов, у каждой пивной, виноват, квасной бочки, на фоне всех гастрономов), и так же, как я, пустил слезу, и долго мы мяли друг друга в мужественных своих объятиях.
На этом все кончилось.
Ни на одно письмо, ни на одну открытку он мне не ответил, к телефону не подходил. Витька с Милкой раза два до своего отъезда в Париж заходили к нему, даже ночевали, но он совсем уже угас, обо мне старался не говорить, озирался по сторонам. Хамка его запустила квартиру, все завалено было грязным бельем, немытой посудой, работал он уже каким-то рядовым инспектором в Управлении по охране авторских прав, и вот, попав в очередной раз в больницу, вышел из нее, за ним не углядели, выпил стаканчик-другой (с кем, кто эта сволочь?) и умер.
И не стало Севы. И лишился Крещатик своего хозяина.
Кто был на похоронах, не знаю. Известно только, что хамка его на поминках перепилась, веселилась, а друзья, или бывшие друзья, потихоньку растаскивали все, что под руку подвернулось, на память о… А Бог его знает, о чем, о ком.
А Севы нет. Не уберегли…
Грустно…
Что-то уж больно часто стало появляться это слово в моих записках.
Да, грустно… Вероятно, оттого, что вспоминаю больше о своих друзьях, которых нет уже на свете. А о живых? О живых не скажешь, они все там, дома. Один Сахаров из моих знакомых да Татьяна Ходорович ничего не боятся, а остальные…
Даже жена Сахарова, Елена Боннэр, на что уж бесстрашный человек, даже она на аэродроме Орли, перед посадкой в самолет, повела как-то плечами и вздохнула: «Ох! Как подумаешь только, что через три часа Москва…» Это не был страх, упаси Бог, но это была такая смертная тоска, такой понятный стон, а ведь она любит Москву, привыкла к ней и жить в ней будет до тех пор… До каких? Всему ведь есть предел.
В большом конференц-зале университета в Осло, когда я сидел и слушал такое спокойное, достойное выступление Елены Георгиевны, а потом норвежский король, немолодой уже, симпатичный и немного даже застенчивый, жал ей руку, я думал — о Господи, да что же это за страна такая, в которой человек, так много сделавший для нее и награжденный за это тремя высочайшими наградами, вместо того чтоб находиться здесь, на торжестве, посвященном именно ему, должен вместо этого мокнуть где-то под дождем, у дверей суда, куда его не пускают, хотя там судят его товарища.
Сахаров… Андрей Дмитриевич Сахаров. Вот о ком можно и хочется сказать несколько слов, зная, что он не испугается, не огорчится, а может быть, ему будет даже приятно.
Как ни странно, но с ним и женой его, Люсей, как зовут ее ближайшие друзья, я познакомился не у них, а у себя дома. Как-то зазвонил у меня телефон. Снимаю трубку и слышу: «Говорит академик Сахаров. Мы вот собираемся с женой на один денек к вам, в Киев. Утром приехать, вечером уехать. Как вы на это смотрите?» На следующее утро они уже звонили у наших дверей.
Самое забавное в этом визите было то, что именно в этот день был куплен телевизор и принесли его целой оравой как раз в момент, когда вошли Сахаровы. А так как приехали они, как говорится, инкогнито, то весь этот час, пока устанавливали телевизор, мы втроем, прислушиваясь, сидели у меня в комнате, боясь даже нос высунуть.
Единственный из моих друзей, познакомившийся тогда с Сахаровым, был Славик Глузман. С ним же мы и провожали наших гостей в тот же вечер на вокзал. «Кто этот такой удивительно симпатичный мальчик?» — спросили меня Сахаровы. Тогда я мог только ответить, что это действительно симпатичный молодой человек и что он мой друг. Было это, по-моему, в 1971 году. У Сахаровых можно уточнить — тот приезд их в Киев был просто-напросто их маленьким, однодневным свадебным путешествием.
С тех пор в каждый свой приезд в Москву я всегда заходил к ним, в их крохотную квартирку на улице Чкалова, и принимаем был в той самой знаменитой кухне, которая теперь уже обошла все телеэкраны мира. Это не очень удобно, понимаю, кухонька маленькая, а кроме меня еще какие-нибудь гости или родичи, но до чего ж это уютно, до чего по-московски. Кроме самого Андрея Дмитриевича, одна из составных этого уюта, неотъемлемая его часть — Руфь Григорьевна, Люсина мать, малюсенькая, поразительно неунывающая, с которой, если сам Сахаров занят, и ведутся длинные вечерние разговоры за чашечкой чая с вареньем.
А как-то я попал, то ли удачно, то ли неудачно, но как раз когда привезли из роддома появившегося на свет внука. По этому случаю пропущено было определенное количество граммов. Поскольку, кроме меня, гостей не было, а молодые родители куда-то ушли и Люся вместе с ними, допивать остался я один. Не думаю, чтоб я особенно переборщил, тем не менее Андрей Дмитриевич одного меня не отпустил. Метро уже не работало, такси тоже не было, и весь путь от Курского вокзала до проспекта Калинина мы проделали