Саранча с оружейником опять стреляли из бура за чью-то женскую честь и опять не попали в фонарь. Гораздо позже выяснилось, что попали они в автостоянку и что мягкая свинцовая пуля от бура навылет прошивает “Жигуль”, а в “Москвиче” застревает. “Москвич” принадлежал самому оружейнику, “Жигуль” – командиру полка.
Полковничиха отобрала у стрелков бур и повесила его на ковер для домашнего уюта, а машины залатали прапорщики-автомобилисты. Но это, повторюсь, позже. А ту неделю общага упорно пила и трудолюбиво хулиганила, чтобы не думать.
Через неделю Настя Лихачева оказалась у меня в койке.
В солдатской койке с провисшей сеткой, на жирных, как посудная тряпка, простынях, которые я не считал за постель – постель была дома, то есть в общаге, а койка – в медпункте, временный ночлег, хотя там я чаще всего и ночевал.
Настя была для другой, ненашей жизни, которую сумела позабыть, а то зачахла бы с тоски в общаге. Я не знал этой жизни, а когда начинал придумывать подходящих для Насти людей, отношения и вещи, у меня получался коммунизм, возможность коего я теоретически допускал под влиянием ранних произведений братьев Стругацких. В той же мере я допускал возможность близости с Настей – не для себя тогдашнего, а для преуспевшего и поумневшего себя, доктора наук, полковника и желательно героя Афганистана, где так быстро получил звездочку ее Лихачев.
И вот эта прекрасная и далекая, как коммунизм, Настя поджидала раздетая в моей койке.
Койка стояла поперек двери в самой большой палате, набитой подотчетным имуществом, которое я стерег от солдат. Медпунктовский особняк был надежнейшим образом врыт на два подвальных этажа в планету Земля. Но Земля-то безо всякой опоры неслась в мировом пространстве, и я это чувствовал.
Сейчас, когда седина лезет в бороду, а спутник ее бес настойчиво толкает в ребро, я думаю, что мне тогдашнему не хватило самоуверенности. А то улетел бы с Настей на планете Земля в коммунизм, в омут или Бог знает куда. Но я ни секунды не верил, что Настя может прийти ко мне из-за меня. А раз пришла, то понятно зачем – сценарий был уже апробирован поварихой Ленкой, а та скрытностью не отличалась.
– Стоп, – сказал я Земле, и от резкой остановки перевернулись незакрепленные части мироздания. А Насте я сказал: – Ты соображаешь, что делаешь? Его – душманы, а ребенка – ты.
Настя выпростала из-под одеяла спортивную ногу и посмотрела на меня нелюбопытным взглядом физиолога, знающего, что, как только сигнал проходит по рефлекторной дуге, у подопытного бегут слюни.
– Без меня, – сказал я.
Тогда Настя совсем откинула одеяло.
Я взял со стула Настино сложенное платье и бросил ей на живот. Платье развернулось, из него юркнули на пол необычные тогда чулки с подвязками, и я представил, как изголодавшийся Лихачев примерял Насте эти купленные на валюту чулки – когда он приезжал, два, три месяца назад?
– Дерзай, – сказала Настя, – не тушуйся. Это мое решение, а ты просто исполнитель. Или деньгами возьмешь?
– Уходи, – попросил я и без вкуса, для ясности отношений, объяснил: – Думал, принцесса, оказалась блядь.
Настя вскочила и стала надевать платье на голое тело, задевая меня то руками, то подолом. Отойти мне было некуда: поперек двери специально стояла койка, чтобы на меня, спящего, натыкались солдаты, которым вздумалось бы потараканить в медицинских запасах.
– Моралисты, – приговаривала Настя, – куда ни плюнь, моралисты. Стоит подонок, притирается, хочет, но чтоб при этом я соблюдала его подоночью мораль, чтоб родила ублюдка для суворовского училища…
Она высунулась из воротника, одернула платье и брезгливо спросила:
– Ты, может быть, замуж меня возьмешь? Чтоб ребенок не рос без отца и все такое, а?
– Взял бы, – ответил я с достоинством идиота, который сумел самостоятельно застегнуть ширинку. – И ребенка бы воспитал, не сомневайся. Но ты же предательница. Сейчас хочешь убить лихачевского ребенка, а случись что со мной, убьешь моего.
– Ну да, – кивнула Настя, – а ты порядочный. И чужого ребенка воспитаешь, и чужую жену возьмешь, и носки за ее мужем доносишь. А месяц назад хотел жениться на поварихе, тоже проявлял порядочность. Или думал, ей деваться некуда, будет ноги тебе мыть и воду пить? Док, да что с тобой, ты же напоминал мыслящее существо?! Ты, что ли, не понимаешь, что женщина сама выбирает, кому ей ноги мыть и воду пить? Если она женщина, а не свиноматка.
Я сказал:
– С мыслящими существами влагалищем не расплачиваются. Они так понимают, на словах. Или не понимают – вот я тебя не понимаю и не хочу понять.
И Настя Лихачева ушла навсегда, комкая свое умещавшееся в кулаках бельишко.
Так, с зажатыми в руках трусиками и чулками, ее и нашли на козырьке подъезда.
Чтобы убиться наверняка, Настя бросалась с девятого этажа, из окошка на лестничной клетке, и угодила на этот козырек. Там на мусоре выросли кустики из нанесенных ветрами семян. Кустики смягчили удар, и она жила несправедливо долго.
Я это знаю от судмедэксперта – приезжала следственная бригада, и вот судмедэксперт, сволочь, поделился с коллегой столь ценным наблюдением.
Есть люди, с которыми столкнешься взглядом и ждешь неприятностей, потому что приятности ради или просто так они на тебя не посмотрят. Такой был этот судмедэксперт.
Два наших прапорщика и милицейский капитан спускали с козырька завернутую в брезент Настю. Общага стояла и смотрела, только детей увели домой. А этот сукин сын чистил на крыльце брючонки, он уже побывал около Насти, слазил уже и знал насчет кустиков и остального.
Он шарил в толпе глазами, наглыми до влюбленности, как у хулигана в пустой электричке. И нашарил мои медицинские петлицы. Подошел и выложил, мол, кустики, мол, спортсменка – умела падать, сгруппировалась. Мелкие, мол, царапины стали уже подживать, вот как долго Настя умирала на этом козырьке. У него вообще первый случай в практике, чтобы человек умирал так долго. Если, конечно, не зимой. Зимой снег, он мягкий, и кровотечение на холоде слабее. Зимой Настя умирала бы еще дольше.
А мы не вместе ли учились, предположил он и стал вспоминать каких-то студенческих кумиров и профессоров, как водится, глупых. Я сказал, что учился в другом институте, а он – что не может быть, сейчас он точно вспомнил: параллельный поток, мы на картошке были вместе и так гудели! Негоже забывать однокашников, у нас в жизни не будет ничего светлее тех дней, ностальгировал он почти что искренне, и наглость в его глазах притухала, как будто там задернули неплотную занавеску.
Я позволил втянуть себя в тягомотное выяснение, кто из нас в каком мединституте учился: ну скажи ты, нет, сначала сам скажи, я первый спросил. А Настю, обвязанную веревками, кулем спускали с козырька, из- под брезента вывалилась чистая нога в туфле, и я отчего-то испугался, что туфля упадет и потеряется, но туфля не упала.
Еще один милицейский принял Настю в охапку и положил на газон. Общаге стало хуже видно, некоторые пошли домой, чтобы досмотреть из окон. Откуда-то взявшийся лихачевский спаниель вылизывал Насте царапину на лодыжке. Женщины завздыхали: “Жалеет собачка…”, мужчины поправили: “Не понимает ни черта”. Обсудили, жалеет или не понимает.
Потом к нам подошел милицейский капитан, который спускал Настю на веревке, и спросил судмедэксперта:
– Договорились?
– Практически, – ответил этот гаденыш и, приобняв меня за плечи, выложил, что в больнице-де, в морге, сломался холодильник, они свои трупы складывают под навесом на улице, и надо бы вскрыть Настю у меня в медпункте и где-нибудь здесь же оставить до похорон. Если я, разумеется, не хочу, чтобы вдова моего сослуживца неизвестно сколько лежала в больничном дворе. Трупы там, конечно, накрыты полиэтиленом, и родственники быстро их разбирают. Но все-таки еще не зима, ночью трупы замерзают, днем оттаивают, и душок идет.
Я раза три сказал, что согласен, я послал солдат за носилками, и они принесли носилки, а этот выблядок, однокашничек мой самозванный, не унимался: волноваться нечего, все законно, в отдельных