они, им тоже казалось, что быть такого не может. Вот уже три месяца они жили бок о бок с французами, не чинили им никакого зла, напротив, уважением и вежливостью сумели установить человеческие отношения между победителями и побежденными. Но поступок этого безумца все перевернул. Напряжение вызвало даже не столько само по себе преступление, сколько сплоченность и соучастие в нем всех жителей – этого немцы не могли не почувствовать. Что ни говори, но для того, чтобы преступник скрылся от преследующего его по пятам полка, нужно, чтобы все вокруг беглецу помогали – прятали, кормили, – если только он не укрылся в лесу, но за ночь немцы прочесали весь лес. Правдоподобнее было бы предположить, что преступник успел сбежать за пределы округа, но бездеятельного или пассивного участия своих соплеменников он бы и сбежать не смог. «Так, значит, – думал каждый солдат, – несмотря на улыбки, приглашения к столу, позволение детям забираться ко мне на колени, любой француз способен меня убить, и все как один будут прятать убийцу, а мне никто из них и не посочувствует». Невозмутимые крестьяне с непроницаемыми лицами, женщины, которые вчера улыбались и разговаривали с немцами, – все сегодня отводили глаза, смотрели в сторону, проходили мимо. Все оказались врагами! Немцам с трудом в это верилось – горожане ведь славные в общем люди… Сапожник Лакомб, к примеру. На прошлой неделе он угощал немцев белым вином, рад был без памяти, что дочка окончила школу и получила свидетельство. Мельник Жорж, тот воевал в прошлую войну и всегда повторяет: «Да здравствует мир, и пусть каждый живет у себя дома. Ничего другого нам не надо». Молоденькие девушки. Они всегда готовы посмеяться, спеть и даже позволяли тайком поцеловать себя. Неужели они нам тоже враги?
Раздумывали и французы: неужели Вилли, который попросил разрешения поцеловать нашу малявку, сказав, что в Баварии у него такая же, Фриц, который помогал мне ухаживать за больным мужем, Эдвард, которому так понравилась Франция, и тот паренек, что рассматривал портрет моего отца, убитого в пятнадцатом году, неужели любой из них, если завтра ему отдадут приказ, арестует меня и расстреляет собственными руками без малейших угрызений совести?.. Война… да, мы знаем, война – дело страшное. Но оккупация еще страшнее, потому как люди привыкают друг к другу и говорят: «Что ж, в конце концов, мы все одинаковые, они такие же, как мы». Но это неправда. Мы совершенно разные, несовместимые, враги навек. Вот что думали французы.
Мадам Анжелье-старшая видела собственных сограждан насквозь, для нее все их мысли были будто на лбу написаны. Она недобро про себя усмехнулась. Вот ее немцам никогда не обвести вокруг пальца. И подкупить ее тоже невозможно. А в городке Бюсси, впрочем, как повсюду во Франции, все продались как один. Мужчин немцы купили за деньги (виноторговец, к примеру, продает солдатам вермахта «шабли» по сто франков за бутылку, крестьяне за каждое яйцо берут по пять франков), других – детей, женщин – за удовольствия. Горожанки не скучают с тех пор, как в Бюсси пришли немецкие солдаты. Им есть с кем поговорить. Господи! Даже ее невестка… Мадам Анжелье прикрыла глаза и заслонила опущенные веки белоснежной прозрачной рукой, словно защищалась, не желая увидеть обнаженное тело… Да, немцы понадеялись купить снисходительность и забвение. Они их купили. С горечью мадам Анжелье перебрала все знатные семейства города, ни одно не устояло, все соблазнились, все поддались – де Монморы принимали у себя немцев: немцы должны были устроить у них в парке на берегу пруда праздник. Госпожа де Монмор рассказывала желающим послушать, что она оскорблена до глубины души просьбой об устройстве праздника, что наглухо закроет все окна, чтобы не слышать музыки, не видеть бенгальских огней под сенью деревьев. Но когда лейтенант фон Фальк и Боннет, переводчик комендатуры, пришли к ней с визитом, чтобы договориться о стульях, посуде и скатертях, она беседовала с ними часа два, не меньше. Мадам Анжелье знает об этом от кухарки, а той рассказал о визите управляющий. Но посмотрим правде в глаза, местная знать тоже ведь наполовину немцы. Баварцы, пруссаки (какая гадость!), жители долины Рейна примешали свою кровь к родовитым французам. Родовитые семейства заключали браки, пренебрегая национальными границами. Впрочем, если приглядеться, крупная буржуазия повела себя сейчас не лучше. Шепотом называли имена тех, кто действует заодно с немцами (английское радио кричало о них громким голосом), – Мальтеты в Лионе, Периканы в Париже, банк Корбен, да мало ли других?.. Мадам Анжелье призналась себе, что она осталась одна такая – непримиримая, несгибаемая, словно крепость. Увы! Единственная на всю Францию крепость, которая не сдалась, и покорить, завоевать ее невозможно, потому что бастионы у нее не из камней, не из плоти, не из крови, а из самого невещественного и самого неуязвимого материала в мире – из любви и ненависти.
Мадам Анжелье молча быстрыми шагами расхаживала по комнате. Она думала про себя: «Что толку закрывать глаза? Люсиль готова упасть в объятия этого немца». А что она может поделать? У мужчин есть ружья, они умеют драться. В ее силах только подстерегать, подслушивать, подглядывать, ловить в ночной тишине шорох шагов или вздох, но зато она ничего не забудет, не простит, и тогда Гастон по возвращении… Мадам Анжелье вздрогнула от свирепой радости. Господи! Как же она ненавидит Люсиль!
Когда дом засыпал, старая хозяйка совершала «личный обход», как она сама его называла. Не было мелочи, которая бы ускользнула от ее зорких глаз. Она считала в пепельницах окурки со следами губной помады, запоминала смятый надушенный носовой платок, оброненный цветок, открытую книгу. Часто она слышала игру на пианино и тихий мягкий голос немца, он напевал, подсказывая, музыкальную фразу. Ох уж это пианино! Она не понимала, как может нравиться музыка! Эти двое играли на ее обнаженных нервах, и каждая нота вызывала у нее болезненный стон. Даже их долгие беседы она переносила легче, вслушиваясь в эхо голосов, которое доносилось до нее, когда она высовывалась из своего окна, как раз над окном кабинета, – теплыми летними ночами они его открывали. Даже прерывавшие разговор паузы, даже смех Люсиль (подумать только, она смеется, а ведь муж у нее в плену – бесстыжая подлая бабенка!) – все было лучше музыки, потому что только музыка стирала разделяющую этих двоих границу языков, нравов, привычек, обнажая вечное и незыблемое. Иногда мадам Анжелье подходила к комнате немца. Прислушивалась к его дыханию, покашливанию курильщика. Потом выходила в прихожую, там под оленьей головой на вешалке висела офицерская плащ-палатка немца, и она совала ему в карман несколько веточек вереска – в здешних местах говорят, что вереск приносит несчастье. Сама она в это не верила, но почему не попробовать?..
Но вот уже несколько дней, а точнее, с позавчерашнего дня атмосфера в доме сделалась еще напряженнее. Пианино смолкло. Мадам Анжелье слышала, как Люсиль долго шепталась с кухаркой. (И кухарка меня предает, не сомневаюсь.) Зазвонили колокола (а-а, это же хоронят убитого офицера…). Вон солдаты в парадной форме, гроб, венки из красных цветов… На церемонию похорон немцы реквизировали церковь. Французы не имеют права туда входить. Послышалось хоровое пение, звучное, слаженное – пели что-то божественное в приделе святой Девы Марии. Ребятишки, которых учили катехизису, разбили этой зимой квадратное окошко в алтаре Пресвятой Девы, и пока его так и не застеклили. Пение вылетало из маленького старинного окошка и терялось среди ветвей огромной липы, стоящей посреди площади. До чего же весело распевают птицы. Из – за их пронзительных трелей иногда почти не слышно немецких песнопений. Мадам Анжелье не знала даже, сколько лет убитому немцу. Ничего, кроме того, что он «офицер вермахта», комендатура не сообщила. Видно, этого было достаточно. Но конечно, молодой. Они все молодые. «Вот тебе и конец. А чего ты хотел? Война есть война». «Его матери тоже придется это понять», – прошептала мадам Анжелье, нервно перебирая эбеновые и гагатовые бусины своего траурного колье, она носила его со дня смерти мужа.
До вечера мадам Анжелье простояла, не шевелясь, у окна, будто прикованная, и наблюдала за прохожими. Настал вечер. В доме ни шороха. Даже третья ступенька на лестнице не скрипнула, сообщая, что Люсиль вышла из своей комнаты и спустилась в сад. «Двери-предательницы молчат, но старая верная ступенька всегда меня предупреждает, – думает мадам Анжелье-старшая. – Надо же, ни единого звука. Они уже вместе? Или договорились встретиться позже?»
Вечер превратился в ночь. Мучительное любопытство не давало мадам Анжелье покоя. Она тихонько вышла из своей комнаты. Приложила ухо к двери гостиной. Тихо. Из комнаты немца тоже не доносилось ни звука. Можно было подумать, что он еще не вернулся, но мадам Анжелье давно, еще в сумерках, слышала в доме мужские шаги. Ее не обманешь. Присутствие чужого мужчины в доме, в то время как ее сына нет, казалось ей оскорблением, побледнев, она вдохнула запах незнакомого табака и поднесла руки к лицу, словно ей вот-вот сделается дурно. Где же он, этот немец? Он где-то совсем близко от нее, потому что его дым влетает к ней в окно. Он что, осматривает дом? Может, он скоро уезжает и отбирает мебель, которую увезет с собой, свою часть трофеев. Увезли же пруссаки в 1870 году настенные часы. Мадам Анжелье представила себе, что чужие руки кощунственно посягают на святыни – роются на чердаке, в чулане с