разбуженный посреди ночи. Он даже заслонился рукой, будто защищал глаза от слишком яркого света.
Флоранс хотела включить радиоприемник. Он остановил ее.
– Нет-нет, не трогай.
– Как же так, Габриэль…
Он побледнел от ярости.
– Говорят же тебе, я не желаю ничего слышать. Завтра, завтра успеем наслушаться. Сейчас плохие новости (а какими они еще могут быть при таком б… правительстве) только погубят лучшие часы работы, лишат меня вдохновения, я впаду в депрессию, может быть, всю ночь не усну. Лучше позови-ка мадемуазель Сюдр. Мне кажется, я еще смогу продиктовать несколько страниц.
Она поспешно повиновалась. Когда она, вызвав секретаршу, вернулась в гостиную, зазвонил телефон.
– Это Жюль Блан из канцелярии президента. Он хочет поговорить с господином Кортом, – доложил лакей.
Прежде чем подойти к телефону, Флоранс тщательно закрыла двери гостиной, чтобы ни один звук не проник в кабинет, где работали Габриэль с секретаршей. Между тем лакей, как всегда в этот час, поставил на стол холодные закуски, чтобы господин мог заморить червячка. Обычно Габриэль ел мало, но по ночам у него просыпался аппетит. Кусок куропатки, персики, дивные пирожки с сыром – Флоранс сама заказывала их в одной лавочке на левом берегу Сены – и бутылка «поммери». По зрелом размышлении, после многолетних проб Габриэль пришел к выводу, что только шампанское не вредит больной печени. Флоранс слушала, что ей говорит Жюль Блан – у него был усталый едва слышный голос, – и в то же время улавливала привычные домашние звуки: позвякивание тарелок и бокалов, глуховатый ленивый баритон Габриэля, и ей казалось, что все это слышится ей во сне. Она повесила трубку и подозвала лакея. Он уже давно служил у них в доме и, по собственному своему выражению, «знал до тонкости домашний этикет». Сам того не ведая, он пародировал век Людовика XIV, что крайне забавляло Корта.
– Что делать, Марсель? Вот и господин Блан советует нам уехать…
– Уехать? Куда же это, мадам?
– Все равно куда. В Бретань. Или на юг. Немцы вот-вот доберутся до Сены. Что делать? – повторила она.
– Не имею ни малейшего представления, мадам, – холодно ответствовал Марсель.
Вовремя спохватились спросить у него совета, нечего сказать! Он рассуждал про себя: «По правде, давно уже пора уезжать. Жалкое зрелище: люди богатое, знаменитые, а разума не больше, чем у скотины бессловесной! Ведь и скотина бежит, как почует опасность!» Лично он не боялся немцев. Он их видел в четырнадцатом году. Возраст у него был непризывной, и они его не тронули. Но его возмущало, как можно не позаботиться вовремя о доме, о мебели, о серебре. В нарушение правил он позволил себе тихий укоризненный вздох. Он-то давным-давно упаковал все свое имущество и спрятал ящики в надежном месте. Он почувствовал к господам презрение, впрочем любовное, какое испытывал к белым борзым, прекрасным, но безмозглым.
– Мадам хорошо бы предупредить господина, – заключил он.
Флоранс направилась было в кабинет, но стоило ей приоткрыть дверь, как по голосу Габриэля, вялому, сиплому, прерывающемуся нервным кашлем, она поняла, что тот пребывает в худшем из своих состояний, почти что в трансе.
Она сама отдала распоряжения лакею и горничной, сообразила, какие вещи самые ценные, чтобы стоило взять их с собой, убегая от опасности. На кровать водрузили большой легкий чемодан. На дно она положила драгоценности, заблаговременно извлеченные из сундука. Потом белье, туалетные принадлежности, две блузки на смену, скромное вечернее платье, чтоб было в чем выйти в свет по приезде – ведь они могли задержаться в пути, – пеньюар, домашние туфли без задников, ящичек с косметикой (довольно-таки объемистый) и конечно же рукописи Габриэля. Попыталась застегнуть чемодан – ничего не вышло. Вытащила шкатулку с драгоценностями, попробовала опять. Нет, нужно еще что-нибудь вынуть, в этом нет сомнения. Только вот что? Здесь собрано самое необходимое. Она надавила коленом на чемодан, потянула замок книзу, подергала его – все напрасно. Флоранс начала выходить из себя. И в конце концов позвала горничную.
– Может быть, вам удастся застегнуть его, Жюли?
– Нет, мадам, он так набит, это невозможно.
Мгновение Флоранс колебалась, что лучше вынуть: рукопись или косметику. Затем решила, что косметику лучше оставить, и закрыла чемодан.
«Рукопись поместится в шляпную картонку», – думала она. Нет, не стоит с ним говорить! Я его знаю, сначала придет в ярость, потом начнется депрессия, заболит сердце. Отложим на завтра, там будет видно, а пока за ночь приготовимся к отъезду, потихоньку от него. Там будет видно.
От лионских Мальтетов Периканы унаследовали не только обширное состояние, но и предрасположенность к туберкулезу. От этой болезни скончались в детстве две сестры Адриана Перикана. У Филиппа несколько лет тому назад тоже было затронуто легкое, но он прожил два года в горах и, казалось, окончательно выздоровел к моменту рукоположения. Однако легкие у него остались слабыми, и, когда началась война, в них обнаружился новый очажок. Между тем выглядел он крепким и сильным. Чернобровый, румяный деревенский здоровяк. Он стал священником в оверньской деревушке. Когда Филипп почувствовал, в чем его призвание, мадам Перикан вручила его Всевышнему. И надеялась, что взамен получит хоть капельку мирской славы, потому как сын ее достигнет высокого сана, но он вместо этого отправился преподавать катехизис горстке жалких крестьян в Пюи-де-Дом. Если ему не суждено носить кардинальскую мантию, пусть уж лучше идет в монастырь, чем прозябает в таком ничтожном приходе, считала его мать. «Какая расточительность! – говорила она с сердцем. – Ты напрасно расточаешь дары, ниспосланные тебе Господом!» Ее утешало лишь то, что горный воздух ему на пользу. Воздух альпийских вершин, который он вдыхал в Швейцарии в течение двух лет, похоже, стал ему необходим. В Париже он ходил по улицам широким размашистым шагом, и прохожие улыбались: такая походка не очень-то подобает священнику.
Так же браво он подошел в одно прекрасное утро к серому зданию и шагнул во двор, где пахло капустой: приют «Юных грешников» располагался в небольшом особняке позади высокого доходного дома. Как говорилось в письмах, которые мадам Перикан ежегодно рассылала покровителям приюта (учредители жертвовали по пятьсот франков в год; благотворители – по сто; сочувствующие – по двадцать), дети жили здесь в идеальных условиях, духовных и материальных, обучались различным ремеслам, занимались полезным физическим трудом. К дому примыкало остекленное помещение, где располагались мастерские: столярная и сапожная. Аббат Перикан видел, как, заслышав его шаги, воспитанники приподняли и вновь опустили бритые головы. В квадратном садике перед мастерскими и крыльцом особняка под руководством воспитателя работали два юноши, пятнадцати и шестнадцати лет. Формы на них не было. Считалось, что ни к чему напоминать воспитанникам о тюрьме, где многие из них уже побывали. Одежду им вязали сердобольные дамы, не жалевшие для бедняжек остатков шерсти. У одного из рукавов зеленого свитера торчали худые волосатые запястья. Молодые люди рыхлили землю, выпалывали сорняки и пересаживали цветы с удивительным усердием, в полном молчании. Они поздоровались со священником, а он им улыбнулся. Лицо кюре оставалось спокойным, глаза строгими и печальными, но улыбался он ласково, и в этой робкой улыбке ясно читался кроткий упрек: «Я люблю вас всех, отчего же вы меня не любите?» Юноши смотрели на него молча.
– Какая прекрасная погода, – пробормотал он.
– Да, господин кюре, – ответили они сухо и скованно.
Филипп сказал им еще несколько слов и вошел в вестибюль. Серые стены, чистота, никакой мебели, кроме двух плетеных стульев. Так выглядела приемная; здесь посетители могли повидаться с воспитанниками, что разрешалось, но отнюдь не поощрялось. Впрочем, почти все они были сиротами. Редко-редко какая-нибудь соседка, знавшая покойных родителей грешника, или старшая сестра, живущая далеко в провинции, могли вспомнить о мальчике и прийти сюда. Но ни разу еще аббат Перикан не встретил ни одного человеческого существа в этой приемной. Директорский кабинет также располагался внизу.
Директор – маленький человечек, бледный, с красноватыми глазками и остреньким носиком, подвижным, как у зверька, учуявшего добычу. Воспитанники прозвали его «крысой» и еще «тапиром». Он