Когда мы добрались до своего вагона в Ханкале и перегнали картинку по спутнику в Москву, и посмотрели даже выпуск новостей с нашим сюжетом, я выпил водки и дал Шапену по морде. Он не обиделся. Я сказал ему, что врать плохо.
— Ведь ты не еврей? Не еврей — да?
— Да, — сказал Шапен, потирая ушибленную скулу. — Извини, не подумал.
Я простил его потому, что он извинился, и мы вместе с другими корреспондентами и операторами пишущими и говорящими спустились в темный зиндан, яму-подвал с дверью. Зиндан был оборудован под курение анаши. В августе две тысячи первого мы, журналисты, курили анашу. Потом смеялись, хохотали: лаяли и блеяли как скотина, пукали. И пукали неприлично громко.
Шапен всегда уходил первым, говорил, что летать…
Шапен видел много мертвых людей, однажды на его глазах убивали пленного чеченца, тот был боевиком. Шапен не написал об этом, но он написал о детском доме в Грозном и о чеченских детях, потерявших в войну родителей. Еще Шапен писал про госпиталь, где мать нашла сына-солдата. Шапен фотографировал, а потом писал о подорванных саперах, у которых еще у живых дымились кишки на снегу. Я видел однажды, как Роман Шапен тихо плакал в нашем плацкартном вагоне в Ханкале, в своем купе на грязных простынях: тихо ревел в одиночестве, чтобы не было видно с улицы. Никто и не видел. Я пообещал, что никому не расскажу.
Забор кончается, и начинается КП — это ворота внутрь больничного двора. Охранник, усатый и опрятный, как дневальный на тумбочке, наверное, офицер в отставке, меня спрашивает — куда? Во взрослое, говорю. И иду по слякотному больничному двору.
Шапен никогда никому не завидовал, но мне завидовал, что я летал на боевом вертолете Ми-24. Он посмотрел репортаж. Я признался: показал правую руку. Не надо было, знал, что Шапен умрет от горя. И сказал:
— Этой рукой я держал двенадцать тонн.
Мы снимали репортаж о вертолетчиках. Я летел в операторской кабине горбатой двадцатьчетверки. Наверху в командирской кабине сидел командир. В один момент он передал мне управление: там ручки дублируют одна другую. Командир, конечно, страховал. Но факт состоялся — я «рулил» вертолетом. Это было как в компьютерной симуляции: только когда начался боковой ветер, трудно было удержать ручку одной рукой. Я схватил двумя и запел «Наверх вы товарищи все по местам!»
Последнее письмо от Шапена я получил под Новый год. Он писал на мой электронный адрес, что хотел выпить и не выпил. Я понял, что это не к добру: лучше бы он выпил. Больше Шапен не писал. Вообще его фамилия была не Шапен, а Рома Шапкин.
Шапен — это псевдоним. Так солидней.
Наверное…
На четвертом этаже психиатрической больницы «8-е марта», которая на улице Восьмого марта в Москве, я поговорил сначала с санитаром, потом зашел в кабинет к врачу, поговорил с врачом. Когда я вышел в общий коридор и пошел искать Шапена, чтобы передать сигарет и фруктов, не нашел его сразу. Один из пациентов, коротконогий, лохматый, похожий на тролля, страдающего артритом, потянул меня за рукав.
— Ты ищешь «Ми — двадцать четыре»? Он улетел. Сразу после завтрака. Сказал, что задание очень опасное, поэтому будет ждать атаки в облаках, а боевой разворот станет выполнять из-под солнца. Сказал, что один пойдет. Один… Дай закурить — а?
Затяжная контузия
Было место на броне бэтера, куда садиться мне не хотелось: то место — сзади слева, почти на моторном отсеке, где крышки. Там удобно сидеть, есть за что держаться: поролоновую седушку под зад, автомат на колени. И с ветерком — по пустынным улицам Грозного. Но я не любил сидеть на том месте, и автомат в руки не брал — не положено мне было брать автомат.
— Ты садись вперед, ты назад не садись, — учил меня взводный. Я ему был никто. Он был офицером, старшим лейтенантом; я же — журналист. — Если сработает фугас, то осколки летят как раз в того, кто сзади слева.
— Почему? — спрашивал я.
Взводный носил очки; мне не нравилось, что у него ногти на пальцах обгрызены. Он грыз ногти и не стеснялся меня.
— Потому что… броня же едет? Едет. Значит, кто впереди… может еще повезти: когда жахнет, осколки веером пройдут, — он задумывался. — Но это ведь надо очень быстро ехать? Мы так и едем. Но если медленно, тогда кобздец.
— Всем? — спрашиваю я.
— Всем, — отвечает он. И я сажусь назад слева, все остальные места уже заняты. Там, впереди у башни — чернявый солдат со снайперской винтовкой, за ним рыжий, за рыжим строгий старшина в каске; с другой стороны подполковник-молчун — саперы из нашей комендатуры. Я всех саперов еще не знаю, только взводного и чернявого с винтовкой. Мне бы уступили впереди, если бы я попросил, но так не принято: не успел занять лучшие места, занимай, что осталось. Все жить хотят… Завтра ты займешь спереди, а этот чернявый, к примеру, или рыжий сзади слева.
Еще мы спорили про контузию.
— У меня шесть контузий! — хвалился взводный. Я не верил. Чернявый с винтовкой крутил у виска, но не зло, а чтобы шуткой поддержать взводного, я так понимал.
— У меня одна, еще с первой, — чернявый имел в виду, что с первой войны — с девяносто пятого, он закуривал, и они смотрели на строгого старшину.
— Чего смотрите, у меня нет контузий.
— Как же нет, когда ты за базар не отвечаешь? — хрипло издевался чернявый. Я не помнил, как его зовут, у меня на имена плохая память. Но помнил, что он кумык по национальности: у него скулы в буграх от желваков, и глаза черные и пустые. Чернявый рычит: — Обещал проставиться и не проставился.
Они, чернявый и старшина, всегда цеплялись на этом месте. Они как-то проскакивали опасный участок на проспекте Победы и поспорили: чернявый сказал, что не проскочим, а старшина все рассчитал и сказал, что проскочим. Тогда они поспорили, если повезет и на этот раз, то старшина проставляется. Пошла уже вторая неделя, как им повезло, после того случая им везло еще черт-те сколько раз. Чернявый шел на принцип:
— Обещал — проставляйся!
Старшина злился; он таганрогский был, с русского юга: не жаден был, но прижимист. Если каждый раз, как им везло, проставляться, так и зарплаты не хватит.
— От контузии не всегда пропадает память, — оправдывался старшина.
— Всегда, — парировал чернявый. — Я вот с первой войны ничерта не помню.
— А говоришь, что помнил: как вас накрыли на новый год, когда входили колонной в Грозный, — ввязывается в разговор взводный.
— Когда я говорил? — удивляется чернявый.
— Тогда.
— Теперь не помню. Все контузия виновата. Затяжная…
— Контузия бывает тяжелая или легкая, — подытоживает взводный.
— А у меня затяжная, — огрызается чернявый.
Мы несемся по Грозному не разбирая дороги: у бэтера восемь колес, мы катимся посредине проспекта, наезжаем на открытые канализационные люки и ухаем в воронки; но бэтер хорошая военная машина, и мы летим дальше не чувствуя ударов и толчков. Мы все, кто сидит на бэтере, хорошо знаем, как взрывается