фугас на обочине дороги. Фугас бывает проводной и радиоуправляемый. Но, когда мы едем, нам уже все равно какой фугас поставлен на нас, потому что эффект от него один — всем нам смерть. Сначала вспышка на мгновение: на пленке, если удается заснять взрыв, видно всего один кадр яркого пламени, доля секунды. После вспышки летят в нас осколки, и взрывная волна бьет по нам, сидящим на броне. Мы валимся с брони на полном ходу, падаем на асфальт; водитель успевает вильнуть, но делает это не осознанно — его тоже глушит. Мы бьемся головами об асфальт, ломаем руки и шеи; кто-то из нас еще в сознании, другие мертвы. Мы лежим, и живые и мертвые; и люди, прохожие, стараются уйти подальше, чтобы не попасть под ураганный огонь. Наши товарищи, оставшиеся в живых и в сознании, станут стрелять во все стороны и, может быть, убьют кого-нибудь из местных жителей, случайных прохожих. Это будет плата за нашу смерть.
Мне страшно думать обо всем этом. И я не думаю. И никто другой не думает. Потому что, если бы мы размышляли так, то сошли бы с ума.
Мне хочется совершить героический поступок, и я сижу сзади слева, крепко вцепившись рукой в какую-то железяку. Проезжаем блокпост, водитель скидывает скорость. На блокпосту стоит грязная «бэха» — БМП. На «бэхе» валяются срочники в вытянутых майках. Один помахал нам. Я помахал в ответ. Читаю. На «бэхе» жирно белым написано: «Не стреляй, дурак, меня дома ждут!» Хотел взводному показать, толкаю в спину. Взводный кивает — видел сто раз. Жив? Спрашивает. Жив пока, говорю.
С блокпоста мы выруливаем на широкий проспект. Бэтер ревет, водитель не жалеет моторов, мы летим как ненормальные. Я закрываю глаза, думаю, что, если бы меня видели сейчас… ну, к примеру, мои одноклассники.
…Звали ее Рада. Как собаку. Я когда женился второй раз и стал жить в Москве, у нас на первом этаже жила бабка, а у нее была собака Рада. Рада болела, а старуха очень любила ее и не хотела усыплять. Рада мучалась… Итак, звали ее Рада, Радмила, как цыганку из кинофильма. В классе нашем была она одна такая: ходила в коротком платье, ноги у нее были стройные, а грудь в девятом классе как у женщины взрослой. Этим она, конечно, поражала всех мальчишек в школе. Жили мы в подмосковном городишке, где пролетариат был основным населением: заводы чадили, бил молот в кузнечном цеху, мы встречались со сталеварами — героями труда. Самолеты над нашим городом не летали, и иностранцы поселиться не могли, потому что город наш мастеровой считался закрытым. Не знаю, чем она меня цапанула. Круто было гулять с ней. У меня в то время была подружка — милая татарочка по имени Яна. Случилась у нас с Яной первая любовь. Все нам завидовали. И Рада тоже. Чудесным летом после девятого класса, мы с моей татарочкой познавали радости первой любви: мечтали, как исполнится нам по двадцать пять, как мы поженимся, и родятся у нас дети. Наступила осень, мы стали десятиклассниками. И случилось так, что Рада эта положила на меня глаз. Был я мальчик трепетный, и верил людям на слово, тем более ж, когда такая модная одноклассница с таким редким именем говорит тебе — ах, какие у тебя, мой дружочек, глазки! Одним словом захомутала она меня. Яну свою я бросил, обидел ее незаслуженно. Расстались мы: хоть и учились в одном классе, но до конца школы ходили, будто не знали друг дружки. Рада, Радмила охладела ко мне быстро. Стала называть меня другом. Она шмотками заграничными приторговывала: у нее друзья в Москве появились, она туда стала ездить часто, школу стала прогуливать. Я звонил ей, приходил к ее дому, ждал, когда она вернется из Москвы. А она не возвращалась. Я страшно расстраивался. Я же не знал тогда, что она была валютной проституткой…
Мы едем на разминирование. Я точно не знаю, что такое разминирование, то есть, как это будет выглядеть в данный момент и в данное время: с саперами на маршрут по городу я ходил, с разведкой в засаде сидел, с минометчиками водку пил, с комендантом не запанибрата, но были в доверительных отношениях. Сегодня поступил сигнал от местных жителей, что где-то за бульваром в большом микрорайоне у жилого дома обнаружено эхо войны — неразорвавшийся снаряд. Мы и едем на тот снаряд. Дело плевое. Я не знал тогда, что плевое дело самое что ни наесть опасное.
…Наступила наша последняя школьная весна. Учился я так себе. Рада моя не училась совсем, я страдал за нее. И думал что страдания мои по ней, о которых она знает, — я же признавался ей в вечной любви, — образумят ее. И вот как-то звонит она мне из Москвы. Дружочек мой — а голос у нее хриплый, будто курила она с первого класса — приезжай ко мне в Москву, привези мне пальто, что у меня дома в шифоньерке. Скажи маме моей, она знает. Мама ее работала в советской торговле: в ресторанах, на торговых базах, в гостиницах, где приезжие иностранцы и шмотки заграничные. Сестренка у Рады была Жанна младше ее на пару лет. Рада по телефону объяснила мне, как ехать: с вокзала до Филей, от метро на автобусе, по слякоти во дворы — третий дом, второй подъезд, дверь с глазком. Родителям я сказал, что еду на подготовительные курсы, мы тогда всем классом записались на курсы при одном престижном институте. Мне надоели эти курсы, — к математике я равнодушен был, отец заставлял меня учиться из-под палки, — а тут сам вызвался. Никто ж не знал, зачем я еду на самом деле. Поехал я. Приехал на Фили, нашел двор, дом и дверь с глазком. Открыл мне пижон, брюнет с пышной шевелюрой, пухлощекий лет двадцати. Захожу. Рада моя на постели полулежит: меня видит, сразу заботливой становится — как доехал, спрашивает, и все такое, — а сама рубашку мужскую запахивает на груди. Постель не прибрана, простыни в комок собраны: нечистые простыни, будто спали на них грязные люди. Это друг мой лучший, представляет меня Рада. Глаза у нее бегают. Пижон в руке гранат держит, надавил на гранат и в рот сок по капельке цедит. Мне руку протянул. Я смотрю, а у него с ладони капля гранатовая кап на белую простыню, кап другая. Капли красные были, как кровь…
Помню, пулеметчик наш за кустами занял позицию; тот рыжий пулеметчиком был. Мы все попрыгали с брони. Дни стояли сухие не жаркие, осенние. Я бодрячком держусь. Взводный своим команду — разобраться в цепь. Разобрались саперы в цепь, прошли по двору цепью. Двор широкий, два дома пятиэтажных. Снаряд лежал на чердаке. Сняли снаряд, бросили на броню. Кривятся саперы — болванка без взрывателя. Дурно это. Кто-то, значит, взрыватель отвинтил. Зачем? Пулеметчик рыжий вылез из кустов, пулемет взвалил на плечо. Все ждут команды, чтобы грузиться. Грузиться! Командует взводный. Подполковник с нами — молчун. Он — старший офицер комендатуры, но с саперами катается по городу, по утрам с ними ходит на маршрут. Мне не понять этого подполковника: говорили, что он старый — лейтенантом воевал в Афганистане с моджахедами, контужен был. Бравый подполковник. Но командует взводный, потому что взводный диспозицию знает детально. Зачем подполковник с нами поехал, я так и не смог понять, как в прочем и многого другого, что было — случилось со всеми нами на войне.
Мы едем обратно: обратно все рассаживаются на свои места. На другое место — нельзя: как в комендатуре разобрались, как расселись, так и обратно должны ехать. Выруливаем мы на широкий проспект. Там, в конце проспекта блокпост и «бэха» грязная, а на «бэхе» надпись белым: «Не стреляй, дурак, меня дома ждут!» Бэтер набирает скорость. И тут я понимаю, что этот лозунг обращен к врагам нашим: дескать, не будьте дураками — не губите наши души понапрасну! Мы несемся, а я размышляю: разве на войне понапрасну кого-нибудь убивают? На войне мы обязаны убивать друг друга, а иначе — какая же это война? Не война — баловство. Едем мы, а я про одноклассников стал вспоминать, про Раду мою и сок гранатовый… Тут и рвануло у обочины: так рвануло, что подбросило меня и перевернуло несколько раз в воздухе, а потом кинуло на асфальт плашмя, и я потерял сознание.
Зря я тогда в госпиталь не поехал, не стал обращаться к врачам.
Голова гудела у меня неделю. Меня мужики мои, операторы и инженеры, отпустили в Пятигорск на реабилитацию; а в редакции никому не сказали, что случилось со мной. Был я на броне во время подрыва один из журналистов, оператор мой снимал какой-то официоз в Доме правительства. Мои мужики лечили меня: дурак, не говори, что тебя контузило, а то уволят! Мне память напрочь отшибло — неделю вспоминал: как меня зовут, кто я и откуда, кто мои родители; когда мне сказали, что я бросил жену с маленькой дочерью, я не поверил и заплакал от жалости к ним и себе. В Пятигорске я неделю пил вино и коньяк. Половину жизни так и не вспомнил. Память ко мне возвращалась медленно, очень медленно — по кадрикам; некоторые кадрики были смазаны, будто взрывной волной.
Рыжего пулеметчика убило сразу, подполковник умер в госпитале, чернявому лопатку пробило осколком, старшину контузило, как и меня. Взводный отделался шишками на голове, содранными до мяса локтем и коленями — это его по асфальту протащило. О других я не помнил. Потом я забыл, как звали старшину, чернявого и взводного. Помнил только, что взводный очки носил.
…У Рады, Радмилы лицо было запоминающееся, и фигура спортивная. Она мне стала зубы заговаривать, что она осталась должна кому-то денег, и у нее забрали шубку, и что ей теперь не в чем