перед которой умирающий, как и положено всякому значительному лицу, произнес исторические слова. Август сравнил свою жизнь с пантомимой, то есть с весьма модным в ту пору развлекательным зрелищем, которое сменило старинную комедию, переняв из нее некоторые сюжеты и отдельных персонажей, но добавив искусство танца. Свою пантомиму Август довел до развязки и, только продекламировав дрожащим голосом стих, каким обычно заканчивались комические представления, дал волю родственным чувствам, приоткрыв перед смертью свое подлинное лицо.
Кончина принцепса на руках 72-летней Ливии, с которой его связывали 52 года супружества, выглядела по-домашнему трогательно — как внезапная разлука до сих пор неразлучной пары. Вместе с тем торжественный «триптих», изображающий смерть Августа, представляется простым и сложным одновременно, таким же, каким был на протяжении всей своей жизни и сам изображаемый персонаж. Слово «персонаж» выбрано не случайно, ибо оно как ни одно другое точно подходит человеку, который практически до последнего вздоха вел себя так, будто постоянно находился на сцене. Невозможно сказать, в какой момент он наконец вышел из роли, чтобы без грима предстать перед лицом смерти, да и вышел ли из нее по-настоящему.
Судить об этом тем труднее, что существует еще одна версия ухода из жизни Августа, изложенная Дионом Кассием. Согласно его рассказу, Тиберий не только не присутствовал у смертного одра принцепса, но и последние слова умирающего были обращены вовсе не к Ливии. Вот его краткое описание этого события:
«Август, которого настигла болезнь, созвал своих друзей и сказал им все, что хотел сказать, а в конце своей речи добавил: «Я получил Рим кирпичный, а вам его оставляю мраморным». Под этими словами он разумел не внешний вид зданий, а прочность империи, и подобно театральным актерам, которые в конце пантомимы требуют аплодисментов, произнес несколько шуток о человеческой жизни»[4].
Горделивую фразу про кирпич и мрамор, построенную с использованием сразу двух стилистических фигур — метафоры и метонимии, Светоний в свой рассказ не включил, хотя, конечно, слышал ее. В его изложении Август взывает к памяти жены, как будто опасается, что она его скоро забудет, и это его беспокойство добавляет к торжественной картине смерти, похожей на образцовую смерть мудреца, после кончины Сократа ставшую правилом, штрих простой человечности. В лице Августа уходит из жизни государственный муж, озабоченный вопросом престолонаследия; мудрец, умеющий с насмешкой говорить о земной тщете; наконец, просто человек, у которого есть друзья, родственники и жена. Дион Кассий смазал этот последний, домашний штрих и отдал предпочтение описанию смерти государственного деятеля, долгое время игравшего главную роль на сцене человеческого тщеславия.
Но и в том и в другом рассказе перед нами почти образцовая кончина человека, оставившего в наследство осиротившей обширной империи политический режим, которому на протяжении ближайших пяти столетий предстояло определять не только ее собственную судьбу, но и судьбы других народов. Признавая заслуги усопшего, римский сенат причислил его к богам. По всему миру появились воздвигнутые в его честь храмы со своими жрецами, а преемникам досталось его имя.
По завершении своего земного пути Август действительно стал божеством — не таким, конечно, как Юпитер, Марс или Нептун — этих «природных» богов римляне называли словом «dei», — а божеством («divus»), вознесенным на небеса по решению сената, но почитаемым наравне с богами. Между тем для значительной части населения империи, говорившего по-гречески, для обозначения обоих этих понятий использовалось одно и то же слово «theos» (бог), так что они видели в Августе такого же бога, как и любого другого. Мало того, если в Риме он удостоился этого звания только после смерти, в провинциях его обожествляли уже при жизни.
Нам эпоха Августа во многом кажется странной. Люди того времени считали нормальным, что в мире порой происходят самые невероятные чудеса, резко меняющие привычный ход вещей. О них писали историки, рассказы о них охотно использовали в собственных целях те, кто стоял у кормила власти. С точки зрения нашего современника, чтобы принимать за чистую монету все эти сказочные легенды, надо обладать совершенно фантастической доверчивостью. Разумеется, среди простого народа вера в сверхъестественное пускала корни легче, чем среди социальной и интеллектуальной элиты, однако и самые образованные люди прислушивались к предсказаниям и гороскопам и верили в приметы.
Вместе с тем они прекрасно владели языком символов, умея извлекать из них глубоко скрытый смысл. Полностью отдавая себе отчет в абсолютном неправдоподобии тех или иных историй, они видели в них одно из средств выражения тайны реально существующей действительности. Слова, сказанные Титом Ливием о Риме, вполне приложимы к Августу:
«Если и существует народ, справедливо претендующий на священное происхождение, связанное с вмешательством богов, то военной славе Рима довольно величия, чтобы род человеческий, признавая его власть над собой, также признал за ним право вести свой род и род своего основателя скорее от Марса, чем от любого другого из богов»[5].
Римляне верили в действенную силу слова, придающую форму и прочность сырой материи реальности. Объявить Августа богом значило признать, что своей жизнью он явил пример добродетели и что, почитая его, человечество чтит лучшее, на что способен человек, то есть божественное в человеке. Да и в самой личности Августа находит наиболее наглядное воплощение это странное сочетание прозорливости ума и немощи разума, вынужденного отступить перед непроницаемой загадкой вселенной.
Но, умирая, этот самый могущественный в мире человек, прекрасно сознававший масштаб своей нынешней и грядущей посмертной славы, этот будущий бог нашел для прощания с земной судьбой не громкие, а простые слова, словно пытался сбросить маску величия, которую носил много лет. Впрочем, может быть, он просто сменил эту маску на другую, чье величие измеряется единицами совсем другого порядка.
Принцепс в маске?
Он настолько тщательно подготовил свою роль, что лишь сам да еще несколько самых близких ему людей знали, что он умирает — как обыкновенный человек. Для многих жителей империи, особенно ее восточной части, давно почитавших его как божество, он просто отправился к богам, сравнявшись с ними в добродетели. Он сам составил Деяния (Res Gestae)[6], которые после его смерти выгравировали на двух бронзовых колоннах, установленных возле его могилы, а копии разослали по всем провинциям империи. Историю своей жизни и деятельности он изложил по восходящей, так, чтобы за этим перечислением не угадывались ни превратности карьеры, неудачные моменты которой исчезли из людской памяти только после того, как он добился решающего успеха, ни вероятные перемены в его собственном характере.
Создание исторической биографии Августа явится своего рода расследованием, конечная цель которого — сорвать с героя маску. Осуществить такое расследование тем труднее, что принцепс, чью тайну мы будем пытаться раскрыть, никогда и не скрывал, что носит маску, давая понять, что в этом и заключается его главная особенность. И античные, и новейшие историки, определяя характер Августа, привычно говорят о его двуличии и наперегонки стараются ее изобличить. Но разве не является эта черта общей для всех без исключения правителей? Август обладал ею не больше, чем любой другой деятель его уровня, а может быть, и меньше. И предполагать, что власть бывает прозрачной, а властитель — искренним и открытым, значит находиться в плену иллюзии, наивность которой доказана всей историей человечества.
Впрочем, складывается впечатление, что Август довел искусство маскировки до совершенства. Светоний сообщает, что он никогда не выступал ни перед сенатом, ни перед народом, ни перед солдатами, не обдумав заранее и тщательно не проработав своей речи, хотя в неожиданных ситуациях умел импровизировать. «Дабы не полагаться на могущую подвести память и не тратить времени на заучивание наизусть, он взял привычку зачитывать свои речи. Он загодя набрасывал даже личные беседы, в том числе и со своей супругой Ливией, если считал их важными, и говорил, сверяясь с заметками, потому что опасался, что без подготовки скажет слишком много или слишком мало» (Светоний, LXXXIV, 2–3).