Старые выходцы из Харбина говорят, что стихотворение было длинней, называлось «Командарм Икс»37 и было посвящено фюреру ВФП Константину Родзаевскому. На командарма Родзаевский едва ли тянул, а вот какой-нибудь «Маршал Свистунов»… Именно из таких иллюзий родился одноименный рассказ, который у нынешнего читателя неизбежно вызовет грустную улыбку, настолько нереально выписана Несмеловым гостиная маршала, где за тарелкой борща обсуждаются новейшие стихи Пастернака, где готовится военный заговор, — но есть в этом же рассказе и крайне важный для понимания несмеловских мыслей разговор маршала со священником, которого неверующий маршал везет в подмосковное Пушкино к умирающей матери: «— Но «я»-то мое, если меня, например, расстреляют, не будет ведь существовать… — Тут уж вера. Я скажу: «Будет!». — Чтобы гореть в огне вечном, — перхнул маршал снисходительным смешком. Но священник глянул в его иронические глаза серьезно и строго. — Если вас расстреляют — нет! Все ваши земные грехи возьмут на себя те, кто вас убьет». Имел в виду Несмелов Блюхера, Тухачевского или еще кого-либо из реальных маршалов (рассказ опубликован в печально памятном 1937-м) — не играет роли, получился все равно типичный эмигрантский лубок на советскую тему. Однако ценность рассказа не ограничивается явно автобиографическими описаниями подмосковного Пушкина и обрывками воспоминаний и подавления восстания юнкеров в Москве. Здесь важна мысль о том, что бывший кадровый офицер действительно не боялся насильственной смерти, он знал, что она-то и смывает грехи «вольные и невольные». Сейчас, когда со дня рождения Николая Гумилева давно идет второе столетие, теряет важность вопрос о том, участвовал ли Гумилев в каком-то заговоре и вообще — был ли заговор. Важно то, что Гумилев был расстрелян. Примерно такой видел Несмелов и свою смерть. Почти такой она и оказалась.
Японская оккупация 1931 года стала началом конца русской культуры в Харбине, но еще очень отдаленным ее началом. В 1934 году Япония вынудила Советский Союз продать ей КВЖД — в итоге все советские работники железной дороги должны были вернуться домой, где вскоре чуть ли не поголовно были репрессированы. В самом Харбине постепенно ликвидировалась с огромными усилиями созданная русская образовательная система, что, как пишет В.Перелешин в своих воспоминаниях, было «частью политики оккупантов в Маньчжурии». Оставались без работы профессора (иные — с очень громкими именами), теряли надежду на высшее образование студенты. Неуклонно сокращалось число рабочих мест, на которых могли быть заняты русские, в большинстве своем не знавшие ни японского, ни китайского (нередко и английского) языков. Русские понемногу стали уезжать из Харбина — в Тяньцзинь, в Пекин, но чаще всего в огромный и многоязычный Шанхай, где уже пел Вертинский, и флаг советского консульства соблазнял слабые души «возвращением на Родину». Там количество русских периодических изданий не падало, а росло, хотя по бедности шанхайские журналы гонораров почти не платили, — но там к причалам швартовались океанские пароходы, жизнь не была ограничена русско-китайско-японским миром, там была хоть какая-то надежда на будущее, и те, кто знал английский язык хотя бы немного, могли заработать на чашку-другую риса с морской капустой и соей, на койку где-нибудь на чердаке, — и хотя бы не перекликались хунхузы в окружающих город зарослях гаоляна, как это было в Харбине, — словом, не так сильно слышался запах крови, огня, войны, вот-вот готовой грянуть от Британских морей до Пирл-Харбора. Но Харбин, город с маньчжурским названием38, построенный на китайской земле русскими инженерами, все еще оставался русским городом, все еще выходили еженедельный «Рубеж» и ежемесячный прояпонский «Луч Азии», да и другие русские периодические издания, где публиковались произведения многих авторов, к этому времени Маньчжоу-Го покинувших. Но жизнь становилась все тяжелей. Вот что вспоминает о последних годах японской оккупации Харбина, очевидец, русский писатель, умерший в начале 1990-х годов, в письме к автору этих строк: «Начиная с 1940 года все мы там стали жить тяжело и безобразно, главным образом в моральном плане. Но и материально было нелегко. Хлеб — хоть наполовину из гаоляновой муки — люди получали по 500 граммов ежедневно на едока (по карточке, разумеется). Давали крупу, зернобобовые, растительное масло. И вволю давали водку, хоть и не из хлебного спирта, но давали не скупо. Хотя таких трудностей с продовольствием, какие пришлось испытать людям здесь — в СССР во время войны, у нас там не было… Жили скудно, но в том обществе, где я вращался, — весело. С годами назревал перелом, и люди, которые вначале были настроены антисоветски, стали ярыми «оборонцами». Японцев ненавидели большинство из нас — ненавидели слепо, за то, что они были оккупантами, не любя даже то, что было в них достойно уважения. Общественная жизнь в эти годы со скрипом, но шла. Были литературно- художественные кружки, литобъединения; одним из них руководил Арсений Иванович. Выпускали эти кружки и литературно-художественные альманахи, в основном машинописные. Японцы хотели эти литобъединения подчинить себе, но вовсе не всегда это выходило, лозунг «хакко ици у» («мир — одна крыша», разумеется, крыша японская) — поддержки у большинства не находил…) (В.Е.Кокшаров, г. Свердловск, 1989 год). Хоть и поразъехались из Харбина недавние «чураевцы», но во все еще русском городе снова произошла смена литературных поколений; в литературу стали входить те, кто в «чураевские» времена начала тридцатых годов были еще детьми — поколение тех, кто родился в первой половине двадцатых. Несмелов был старше этих людей почти на тридцать лет, и как раз с ними он стал искать общий язык. Процитированные выше воспоминания принадлежат человеку этого поколения, иначе говоря, одному из последних, кто общался с Несмеловым творчески. Хочется привести еще один отрывок из того же письма: «Некоторое время он руководил небольшой группой харбинских молодых поэтов, т. е. теми, кто сейчас такие же старики, как я, или немного помоложе. Году в 1943-м он провел с нами небольшое занятие по советской литературе. Мы его засыпали вопросами, ибо он, будучи зарегистрирован в Шестом отделе императорской японской Военной миссии, имел доступ к советской прессе. «Кто самый выдающийся из советских поэтов?» — спросили мы. — «Разумеется, Константин Симонов, Самуил Маршак». — «Маяковский, Есенин?» — «Маяковский великий поэт, это я говорю искренне, хотя меня он и не любил. А Есенин такой же советский поэт, как и я. И вообще запомните: современная советская литература — это наполовину фикция, высосанная из пальца… Лет через 40–50 будет настоящая русская литература, помяните мое слово! Или откроются старые имена, которых никто сейчас почти и не знает…» На вышедшем в Харбине сборнике «Белая Флотилия» Несмелов, направляя его в 1942 году жившей в Шанхае своей ученице, Лидии Хаиндровой, написал: «Как видите, я еще жив». Переписка их оборвалась весной следующего года. Несмелов продолжал жить привычной жизнью. А потом «отсрочка» кончилась, и в Харбин вступили советские войска. Что было дальше, мы знаем.
«Бывают странными пророками / Поэты иногда…» — писал некогда Михаил Кузмин. Арсений Несмелов в начале 1940-х годов пообещал, что русская литература «будет» через 40–50 лет, хотя имен своих современников — Даниила Андреева или Сигизмунда Кржижановского — он даже знать не мог, а именно они на сегодняшний день оказались
Действительность, пришедшая спустя «сколько-то летящих лет» после смерти Несмелова, оказалась похожей на кошмар. Грянула «культурная революция». «Хунвейбины маршировали по улицам, арестовывали, клеймили и били людей. В Харбине они за несколько дней разнесли по бревнам Св. Николаевский Собор, возведенный еще построечниками Китайской Восточной железной дороги. В церковной ограде запылали костры из икон и церковных книг»39. На месте собора собирались воздвигнуть