Но Павлуша по моему лицу видел, что это не так.
— Поехали, — решительно сказал он и взялся за весло. Когда мы выбрались из дома, Павлуша встал и начал грести стоя. У нас почти все на плоскодонках так гребут. И весло для этого делается специально длинное. Я бы сейчас грести не смог. Боль в ноге не прекращалась. Она отдавала даже в сердце. «Неужели сломал? — С тревогой подумал я.
Уже совсем рассвело. Туман рассеивался, и стало видно оживленное движение на затопленной улице. Между хат сновали бронетранспортеры, чуть дальше в глубь деревни рычали тягачи и машины, растаскивая завалы и то, что было на их пути. Повсюду мелькали зеленые солдатские гимнастерки. Чем ближе мы подплывали, тем больше становилось людей. Казалось, вся деревня сейчас здесь, на затопленном улице. И никто не сидел сложа руки. Все что-то делали: что-то несли, что-то тащили, что-то передавали друг другу.
Вон Галина Сидоровна в спортивном костюме промелькнула на чердаке дома. А вон дед Саливон. А вон ребята — Карафолька, Антончик, Коля Кагарлицкий. На борту бронетранспортера едут, и у каждого в руках по две курицы. А лица такие геройские, куда там…
А я. Это было так глупо — именно сейчас, когда все село, старые и малые, помогают пострадавшим — сломать ногу. Так нелепо, что я чуть не плакал. И как я доберусь до дому?
Ну, довезет меня Павлуша на лодке к сухому, а дальше как? На одной ноге прыгать? Не допрыгаю — далеко. А людям разве сейчас до меня! Cо мной возиться. И тут я вспомнил о своем Вороном, о велосипеде своем. Это же он на триста пятьдесят первом остался. Наверно сбросили его вместе с домашним скарбом бабки Мокрины. Не то, что я боюсь, чтобы он пропал. Не пропадет он. Ничего с ним не случится. Бабка Мокрина отдаст, конечно. Просто, если бы он был сейчас, то Павлуша запросто довез бы меня на нем домой. А так…
Только я успел подумать, как навстречу нам несется триста пятьдесят первый, и старший лейтенант Пайчадзе машет мне рукой.
— Эй, забери свое добро!
Бронетранспортер был уже пуст.
«Как быстро они обернулись, молодцы!», — Подумал я. Поравнявшись с нами, бронетранспортер остановился. Пайчадзе, перегнувшись через борт, спустил в лодку велосипед.
— Держи свою тачку, да, — он подмигнул мне и улыбнулся.
— Спасибо, — сказал я и улыбнулся в ответ. Хотя мне было совсем не до смеха, так как опуская велосипед, он задел меня колесом по ноге и она так заболела, что я даже зубами скрипнул. Но я не хотел, чтобы солдаты знали про мою ногу. Только теперь я разглядел, какие они все измученные и усталые. Глаза у всех красные, губы обветренные, потрескавшиеся, а на щеках, трехдневная грязная щетина. Они же вот только-только легли отдохнуть после тяжелого похода, а тут снова такое. Но держались они бодро, эти совсем молодые еще солдаты. И мне было стыдно сейчас перед ними за свою ногу, за свое бессилие. Я хотел, чтобы они быстрее уехали и ничего не заметили.
Пайчадзе бросил мне ватник, сапоги и сказал:
— Одень, ты вон синий, как пуп… Поехали! Разворачивай тачку и давай вон к той хате!
Последние слова были сказаны уже водителю. Все у этого Пайчадзе было «Тачка»: и велосипед, и бронетранспортер. Но мне чем-это нравилось, что-то в этом было симпатичное. Может, потому, что сам он был ужасно симпатичный. И командовал он солдатами по мальчишески просто, без начальствующего тона. Я подумал, что если мне когда-либо в жизни придется командовать, я буду командовать именно так.
Триста пятьдесят первый отъехал. Через минуту лодка чиркнула дном о землю. О велосипеде Павлуша додумался сам, мне даже не пришлось ему объяснять.
— Садись на багажник, — сказал он, ставя велосипед возле лодки.
Держа за руль, он довел велосипед до сухого места, а уже там сел в седло. Павлуша довез меня домой быстро и без всяких приключений. Никто на нас и внимания не обратил. У нас часто так ездят, особенно ребята — один педали крутит, а другой на багажнике, расставив ноги, сидит.
Дома у нас никого не было. Даже Иришка, вероятно, проснулась и побежала куда-то.
Павлуша помог мне проковылять в дом, потом помог переодеться в сухое. Сам я бы и штанов не снял. Нога уже была, как бревно, и Павлуше пришлось тянуть левую штанину минут пять — осторожненько, по сантиметру, потому что болело так, что я не мог не стонать.
Положив меня в постель, Павлуша сказал:
— Лежи, я за докторшей мотану.
Больницы в нашем селе не было. Больница была в Дедовщине. А у нас — только фельдшер Любовь Антоновна, которую все уважительно назвали «доктор». Однако одна наша «доктор» значила больше, чем вся дедовщинская больница. Такая она была толковая в деле исцеления больных. В сложных случаев врачи даже звали ее на консилиум.
Была она невысокого роста, опрятная, и очень быстрая, несмотря на свои пятьдесят с лишним. К больным она не ходила, а прямо-таки летала, и тот, кто приходил ее вызывать к больным, всегда от нее отставал.
Но разве ее сейчас найдешь? Там такое творится, столько людей затопило, явно не одному врачебная помощь нужна!
— Не надо. Не ходи, — сказал я.
— Да ну тебя, — махнул он рукой и побежал.
Я лежал, и все тело мое, всю кожу с головы до пят трясла мелкая лихорадка. Поверх одеяла я накрылся еще дедовым полушубком. Бесполезно, я только чувствовал вес, но согреться не мог. Главное, что я не мог двигаться, ведь каждое движение током било мне в ногу, вызывая приступы острой боли. И эта бессильная, беспомощная неподвижность была хуже всего.
Целое село, от сопливой мелюзги до стариков и старух, было там, что-то делало. А я один лежал и считал мух на потолке. И было мне плохо, как никогда.
А что будет, когда придут мать, отец и дед! Даже думать не хотелось.
Первое, что скажет мать: «Я же говорила! Я же говорила!» И ничего ей не возразишь, действительно, она говорила…
А дед посмотрит насмешливо и скажет: «Доигрался! Допрыгался!»
А отец ничего не скажет, только глянет презрительно: — «Эх, мол, ты, мелочь пузатая!..»
А Иришка захихикает, пальчиком показывая и приговаривая: «Так тебе и надо! Так тебе и надо!»
Эх, почему я не солдат!
Случись такое, например, со старшим лейтенантом Пайчадзе, или с солдатом Ивановым или с Пидгайко. Ну что ж, боевые друзья отнесли бы его на руках в медсанбат или в госпиталь, и лежал бы он себе в мужественном одиночестве, никаких родственников, никто не упрекает, не наставляет, не читает мораль. Только забежит иногда на минутку кто-то из товарищей, расскажет, как идет служба, боевая и политическая подготовка, угостит сигареткой, а может, и порцию мороженого подкинет… Красота!
А где же Павлуша? Что-то долго его нет. А вдруг увидел он свою Гребенючку и забыл про меня? Ведь она несчастная, пострадала, ее надо пожалеть. И он ее жалеет, и успокаивает, как только может. А обо мне уже и не думает. И не придет больше, и будем мы с ним снова в ссоре.
От этой мысли так мне стало тоскливо, что мир помутился. Такая меня взяла злость на Гребенючку, что я аж зубами заскрежетал. Ну, все же она, все же зло из-за нее! Ну, не придираюсь я. Ну, из-за нее, точно же! Из-за кого же я еще тут лежу, как не из-за пакостной Гребенючки! Из-за кого ногу повредил, пошевелить не могу? Из-за нее. Хотел же спасти для нее холеру какую-то, чтобы радость ей доставить. Коробочку, видишь, ювелирную с драгоценностями углядел. Лучше б сгорела и коробочка, и шкаф проклятый, и хата вся вместе с Гребенючкою!..
И вдруг мне сделалось жарко-жарко, словно мои проклятия на меня обернулись, и не коробочка, и не шкаф, и не дом вся вместе с Гребенючкою, а сам я горю синим пламенем.
Хочу сбросить полушубок дедов и одеяло с себя, а не могу. Что-то на меня наваливается, и давит, и печет неистово, словно тяжеленный утюг… У меня в голове крутятся какие-то цифры в бешеном нарастающем темпе… Я чувствую, что нет уже мне выхода из этого множества цифр, и что вот-вот у меня в голове что-нибудь лопнет и наступит конец… Но нет, мучение не прекращается. И все продолжает крутиться на той же запредельной скорости. И сквозь это кружение слышу я вдруг голос Павлуши, но не могу понять,