– А где Франц Николаевич? – спросил он.
– У него срочные дела в цирке. Я едва успел с ним поздороваться, как он ушел.
– Давно встал? – Антон направился в ванную.
Фролов, чтобы Антон мог его слышать, повысил голос.
– Минут двадцать назад.
– Хорошо выглядишь. Сильно болит? – Антон, выйдя из туалета, прошел на кухню.
– Боли почти не чувствую.
Чайник был уже горячим; чтобы приготовить кипяток для кофе, понадобилась всего пара минут. Закурив и чувствуя какую-то неловкость, Антон спросил:
– Вопрос, наверное, не к месту, но все же: как тебя угораздило попасть к Дробову?
Андрей неопределенно пожал плечами. Макнул печенье в банку с вареньем и положил в рот. Запив кофе, медленно заговорил:
– Так же, как и других. Генерал умеет убеждать, у него сотни аргументов заставить поверить в то, во что верит он сам. Хотя, с другой стороны, верой это не назовешь. Иногда приходят в голову мысли, что все это игра. Детская игра. Играл в детстве в войну?
Антон кивнул. Он пил кофе мелким глотками, избегая взгляда Андрея. Тот продолжал:
– Так вот это то же самое. Вспомни, играя, мы стреляли друг в друга, убивали. Мы никогда не задумывались над тем, что это понарошку. Раздувая щеки, кричали: пух-пух! Падай, ты убит! Радовались, когда понимали друг друга, и откровенно психовали, когда нет. Кто-то не захотел упасть, и начиналась потасовка до настоящей крови. А если вспомнить командиров-мальчишек… Они по-настоящему командовали, по-настоящему отдавали приказы. Их выполняли с каким-то возбуждением, может быть, даже с трепетом: отвести в подвал Ваньку и расстрелять там. Ваньку отводили, расстреливали – трата-та! – и для убедительности давали по уху. Потом в подвале тушили свет и закрывали дверь. И откровенно измывались, с радостными лицами слушая, как орет в подвале Ванька. Нам было радостно оттого, что ему там плохо, страшно, что он в это время слабее нас – тех, кто его запер. Когда его освобождали, он день, два, а то и неделю ходил надутый, а потом снова возвращался в отряд или команду. Но уже не за тем, чтобы оказаться слабаком, а наоборот, чтобы самому посмеяться над Колькой, которого, в свою очередь, посадят в подвал.
Фролов увлекся, он даже отставил свою чашку.
– И смеяться он будет громче остальных, он будет упиваться своим смехом и превосходством. И все сделает для того, чтобы снова не попасть в подвал. Для этого он будет постоянно находиться рядом с командиром. Я помню, как меня заставили есть землю, не помню уже за что, но я ел. И плакал. Потому что все это было по-настоящему: для всех – для меня, для моих товарищей. Мы устанавливали свои законы, играли и жили по ним. Родители не понимали, как можно приходить домой с разбитым носом. Спрашивали: расскажи, кто тебя обижает? Никто, отвечали мы, и все начиналось сызнова. Родителям было невдомек, что это не они нас воспитывают, а мы сами себя воспитываем: глядя друг на друга, подражая, отвергая, завидуя, тая злобу, потешаясь, расстреливая.
Андрей немного помолчал, сделав глоток кофе:
– Так же и у Дробова. Он умеет командовать, четко и доходчиво объясняет, что ты – лучше другого. Ты выше. И спрашивает: ты хочешь быть ниже вон того, «черного», кто забил все прилавки на рынках? Или: тебе нравится смотреть на хитрые лица с нижней губой Буратино? Присмотрись, говорил он, как они глядят на тебя и что говорят. Говорят одно, а смотрят по-другому. Еще он говорил о Германии, о немцах, о том, что с немцем, например, не смотрится рядом араб или еврей, а с русским смотрятся все. Возьми любого, вплоть до снежного человека, и он будет казаться братом русскому. И русский готов с ним породниться. Разве не обидно? Он говорил и многое другое, и действительно становилось обидно, иногда пальцы непроизвольно сжимались в кулак. Начиналось это ежедневно с утреннего политдоклада, где приводились факты, цифры, вести из Германии, Франции, где успешно – с нами не сравнить – шли дела в «армиях». Мы еще молодые, говорил докладчик, хотя уже скоро… И веришь, Антон, хотелось поторопить время, сбросить непонятно откуда взявшийся груз на плечах. Хотелось драться. Просто неодолимо тянуло на работу, как раньше тянуло на улицу. Вряд ли я смогу объяснить, что происходило со мной в эти долгие месяцы, словами не скажешь. И не все слова выкинешь, много осталось внутри. Много верного говорил Григорий Иванович.
– Почему же в таком случае ты со мной?
– Не знаю… Вот в «Красных массах» ответ есть: предательство. Я бы, конечно, добавил: вынужденное, по обстоятельствам. Хотя дела это не меняет. Слово «предательство» никуда не выкинешь.
– Ты думаешь, что Дробов сам верит в подобный бред?
– Это не бред. Просто я не умею говорить так, как это делает генерал. Если бы ты мог его послушать…
– Бесполезно, – перебил Антон. – Я не хочу казаться лучше, чем ты, но меня не убедили бы никакие доводы, от кого бы они ни исходили.
– Не знаю, не знаю, – тихо проговорил Андрей. – Ты куда-нибудь ходил?
Антон ответил уклончиво:
– Так, прогулялся.
– Как думаешь, тот врач нас не сдаст?
– Думаю, нет. Франц Николаевич порядочный человек, у него и друзья должны быть глубоко порядочными.
– Так-то оно так…
– Тебя что-то беспокоит?
– Да нет. Просто общий настрой. Я в туалет.