поглядывала на часы и каждую минуту причитала: «Только бы с ним ничего не случилось! Когда он не в себе, то гоняет как безумный!»
Больше мама ничего не говорила, но по ее лицу было видно, что ей рисуются самые жуткие картины.
Дед делал вид, что ему не рисуется ничего жуткого, но он уже два часа водил глазами по редакционной статье. Я понял: мыслями он с папой, а газету держит для отвода глаз.
Мной владели неясные чувства. Собственно, было их только два: злость на папу и страх за папу. Каждые последующие четверть часа злость таяла, а страх рос. Во мне вспыхнуло множество задушевнейших воспоминаний, связанных с папой.
Мартина забилась в угол дивана и кусала ногти. Вдруг она всхлипнула: «Но мы ведь все равно должны были сказать ему это!»
Мама проворчала: «Конечно! Дала бы я ему портить водопроводные трубы за здорово живешь!»
В полночь мама позвонила в полицию. Но там не очень-то обеспокоились папиным исчезновением. Маме сказали: «Почтеннейшая госпожа, если мы станем разыскивать всех почтеннейших господ, не вернувшихся домой к полуночи, то мы уже больше ничем не сможем заниматься!»
Мама попыталась втолковать им, что папа в этом отношении совсем особенный человек, домой он является всегда в одно и то же время, хоть часы проверяй. На что последовал ответ: «Да, да, почтеннейшая, это мы тоже не раз слыхали!» Все же маме сообщили, что на всю округу зарегистрирован лишь один; несчастный случай: бензовоз врезался в «фольксваген». Маму это успокоило, к ней опять вернулся оптимизм. Она высказала предположение, что папа заночевал в какой-нибудь гостинице и там доходит до нормы.
«Он добрый человек, – сказала она. – Да-да! Он не такой плохой, как вы думаете!»
Мы ей не возражали, но и не поддакивали. Все равно маму уже было не остановить, она выдала целую речугу, подобную Ниагарскому водопаду: и что жизнь у него складывалась нелегко, и что дед всегда предпочитал папе дядю Герберта, а папа, несмотря на свои способности, все еще занимает жалкий пост и жутко из-за этого страдает, и что, если у него такой плохой вкус и ему нравится одежда, которая нам претит, то это не вина его, а беда. Вообще-то он ведь не скупой. Просто мечтает разделаться с долгами, поэтому так экономит.
«Это вы должны понимать!» – воскликнула она.
Мартина сказала: «Вот те на! Ты же сама всегда упрекала его в скупости!»
Тут мама стихла, а дед сказал, что пора идти спать, не то утром мы все на свете проспим.
Я и впрямь адски вымотался. Я встал и хотел было пойти к себе, как вдруг дверь папиной комнаты приоткрылась. От радостного испуга у меня мурашки по спине побежали. Первая моя мысль: «Это, наверное, папа пришел и через окно залез к себе в комнату»
Но оказалось, дверь открыл не он, а Огурцарь. Огурцарь хмуро огляделся и спросил: «Гиде гусьпади Гоглимон?»
«Гусьпади Гоглимон туты нетути», – съязвила Мартина.
Огурцарь сказал: «Мы ощучиваем голодуху! Целая сутка во рте ни кошки!» – и посмотрел на нас с укором.
Мама показала в сторону кухни: «Проросшая картошка под мойкой!»
Куми-ори весь скукожился от потрясения: «Мы сами никокаду! Мы никокаду сами!»
«Тогда ходи голодный!» – посоветовал я. Но ему этого что-то не захотелось. Он прошел в кухню, затем вернулся, волоча рюкзак с картошкой, и, надутый, проковылял мимо нас.
Хотя лег я поздно, проснулся чуть свет. До стука Мартины еще было время. Первым делом я заглянул в папину комнату. По полу рассыпана картошка, а Огурцарь храпит в папиной кровати. Папы не было.
Я бросился к маме. Там уже сидела Мартина. Они мне рассказали, что еще раз звонили в полицию, и полицейские обзвонили даже все больницы. Но папы нигде не было. Значит, в аварию он не попал.
Я спросил маму: «Как по-твоему, он решил уйти от нас?»
По-маминому, так быть не должно: «Наш папа не таков. У него ответственности за семью – хоть отбавляй!»
В школе в этот день я, наверное, был похож на лунатика и иногда даже не знал, в каком мы в данную минуту находимся кабинете. А на третьем уроке осрамился – дальше некуда. Сижу я, значит, и сам с собой разговариваю. Все думаю, как там дома, пришел ли папа, дошел ли он до нормы. Вдруг Фриц, сосед по парте, толкает меня. «Вольфи! – шипит. И еще раз: – Вольфи!»
Я оглядываюсь на него.
Он показывает одними губами: «Тебя к доске!»
Я встаю и иду к доске. О чем меня спросили, ни малейшего представления не имею. Шестак – он сидит на первой парте – шепчет мне: «Сердце, сердце нарисуй!
Ну, я взял тогда мел и нарисовал на доске огромное сердце с изящным мыском внизу. Класс гоготал и визжал, как стадо обезьян. Тут только до меня, как до жирафы, стало доходить, что у нас сейчас анатомия и что я должен нарисовать человеческое сердце с предсердиями, желудочками и клапанами, а не пряник сердечком. Но было уже поздно. Учитель заорал, чтоб я садился и чтоб впредь ломал комедию где-нибудь в другом месте.
Это меня взбодрило. Еще больше взбодрило меня сообщение, что Хаслингера видели в коридоре. Он и в самом деле явился к нам на пятый урок. Вид у него был – краше в гроб кладут, и похудел он минимум на десять кэгэ. А лицо из-за болезни печени стало изжелта-лимонным.
Хаслингер уселся за учительский стол. Обычно он во время урока ходит. «Хм, ну вот я и вернулся», – сказал он.