грусти? — спросил Новиков.
— Вам, гражданин начальник, не усечь того! Покуда фраер с нами был, мы его держали. Теперь самому придется отмахиваться от всех. А ведь судимый. Это клеймо за ним по- хиляет до креста. От него не отмажешься. Если потом и реабилитируют, даже последняя падла уголовником обзовет. Всякому хайло не заткнешь. Не раз он скиснет от ошибок ваших. Сколько лет ему отведено, лишь Бог знает. Но много раз пожалеет, что выжил здесь и выехал на волю. Это верняк. Не темню. Оттого фартовые в «малины» хиляют, что после даль- няков и зон средь фраеров жить не клево. Живьем в могилу запекут, — сказал Рябой.
— А вы пробовали уйти в откол? — оживился Новиков.
— Я? Нет! Мне без понту завязывать с кентами. Другие мылились. Да сорвалось.
Сучьи дети сидели молча, неподвижно. Что вспомин-алось им, о чем думалось? Огрубелые, задубленные морозами и дождями лица покрылись за лето темным загаром. Мало кого из них узнают теперь родные и друзья.
Одна ошибка не только отобрала часть жизни. Она изувечила здоровье, надломила, отняла все, что имел каждый из них. Она навсегда отняла человеческое имя среди людей, оставив взамен казенное определение — зэк.
И поставь ты их хоть кем угодно, создай любые, самые лучшие условия, но и через годы, даже под конец жизни, пробуждаясь среди ночи, под утро, станут вздрагивать, ожидая побудки охраны:
— Вставай, падла!
Сколько раз в боли, в немом крике сожмется сердце каждого из них. Никто не поверит льстивым словам друзей, предавших молодость. Как грома, предвещающего беду,
станут опасаться похвалы в свой адрес. Ибо она всегда была предвестником несчастья, потому что вызывала зависть.
Север вбил им свое отношение к жизни, собственное понимание происходящего и людей. Научил пренебрегать словами и ценить только истинные ценности. Их так немного осталось в жизни! Да и самой жизни, быть может, на одно дыхание.
Эти люди уже опасались свободы. Они отвыкли от нее и вспоминали, как изменившую когда-то женщину, которой не предъявишь спрос, потому что не жена…
Сучьим детям больше, чем другим, поначалу было тяжко. Они писали жалобы, потому что еще во что-то верили. Они требовали справедливости и правды, которые никогда не заглядывали в зоны и тюрьмы и не открывали их ворота. Они плакали по ночам, потому что не могли смириться с клеветой. И доносами. Они сходили с ума, потому что не всякий может смириться с несправедливостью. Они умирали, потому что не каждому дано стерпеться с положением скота и лишением звания человека.
Выживали немногие. У кого и здоровье, и нервы оказались покрепче, кто, перестав верить людям, открыл для себя Бога. И, поверив в него, общался с ним единственным. Ему не лгали. Каялись, советовались, просили помощи и поддержки.
Немудрено, что большинство зэков, отщипнув от скудной пайки кусок хлеба, лепили из него для себя нательный крест. Черный он получался, как терпение в горе. А может, от слез мужских…
С крестами этими нигде не расставались. Их берегли, как жизнь. Их целовали, как единственную надежду, последний луч солнца. А если, случалось, крошился крест на чьей-то пропотелой шее, тут же лепили новый.
Носили эти кресты все. И сучьи дети, и фартовые, и даже бирюки успели. Повырезали из дерева. Без креста из палаток не выходили. Крест считался лучшим подарком в тайге.
Был такой и на Генкиной шее. Почерневший, он прошел с ним весь Север, через годы и горе.
Пришел сюда парень неверующим. А уходил — другим… Вера эта помогла ему до воли дожить, в жизни удержаться, остаться человеком.
Сегодня Генка долго не мог заснуть. Уже поджидал охранник, который на мотоцикле повезет его в Трудовое. Он знал: сегодня последний день, и тихо прощался с людьми, тайгой, с днем уходящим, который скоро станет вчерашним.
Утром, когда туман еще скрывал палатки, Генка заглянул в каждую. Спят. Жаль будить. И, сев на мотоцикл, уехал с охранником из тайги, пожелав оставшимся: «Да подо? может вам Бог!»
Проснувшиеся условники пожелали парню счастливого пути и вскоре ушли в тайгу.
Работы в распадке оставалось немного. Дня на три. И тогда условников переведут в другое место. Где лес — сплошняк. Нет молодых посадок. Не надо за каждым деревом по километру отмерять. Там и бульдозер будет. Значит, никто не сорвет спину.
Да и надоело сновать по сопкам, чьи осклизлые бока не раз подводили людей. Измучило серное зловоние, сырость и холод.
Там, в тайге — солнце. А сюда оно и не заглядывает. Там — орехи и грибы, их можно добавить к скудному рациону. Там — ягоды. А в распадке — пусто, как в брюхе сатаны. Сплошное зло и боль. Может, потому и поспешали условники поскорее покончить с гиблым местом и забыть его навсегда.
Под ногами чавкала глина, затягивая ноги чуть не до колен. Фартовые валили деревья уже наверху, почти у кромки. Обрубали их вместе с бирюками, а сучьи дети скатывали хлысты вниз, пачковали. Работы хватало всем. На время никто не смотрел. Не до того. К обеду снова пошел дождь. Мелкий, занудливый. Условники не обращали на него внимания: задерживаться здесь на лишний день никому не хотелось.
Шмель от дерева к дереву носился. Вот и к ели подступился. Могутной, разлапистой. Та лапами даже пятки укрыла себе, как баба сарафаном, от чужих глаз.
Фартовый с гиком их спиливал, хохоча:
— Ты ж моя краля необоссаная, ишь как затырилась. Вся лохматая, вся колючая! Иль я не по кайфу тебе, лярвушка мохноногая? А ну, заголяйсь, туды твою в качель!
Дерево охнуло скрипуче, пошатнулось и загудело вниз.
Никто сначала не понял, что произошло. Громадная глыба земли, сорванная задравшимися корнями ели, с шипением ползла вниз, переворачивая на своем пути стволы, вырывая кусты и деревья. Она закручивала их в свое нутро и ползла, глотая по пути всех и вся. Вот она сорвалась с обрыва и опрокинулась на сучьих детей.
— Мужики! Кенты! — заорал Шмель.
Он случайно уцелел: поспешил к другому дереву и убежал от смерти.
Оползень перекрыл его голос, опередил предупреждение. Как всякая смерть, он одолел внезапностью.
Глина… Сотни кубометров в секунды оголили бок сопки и забили распадок вязкой грязью.
— Лопаты! Скорее! — закричал Шмель.
Но через минуту сюда сполз новый, более мощный оползень.
— Уходите! Всем наверх! — закричал старший охраны.
Условники, задыхаясь, лезли из распадка. Испуганно оглядываясь по сторонам, они цеплялись за удержавшиеся кусты, деревья. От страха у всех дрожали руки.
— Всем наверх! — еще раз крикнул Новиков.
Из распадка первой показалась лохматая голова бугра. Он встал, раскорячась, на краю распадка, подавая руку каждому выжившему, помогал вылезти из липкой жути.
Когда все уцелевшие выбрались, Новиков побелел:
— Это все? Не может быть! — Он заглянул в распадок. Там было пустынно и безлюдно.
Из пятидесяти шести человек в живых остались семнадцать…
У старшего охраны задрожали руки. Впервые понял Лаврова, которому не захотелось жить. Шмель, с почерневшим лицом, не веря своим глазам, смотрел в распадок. Он не ругался. Он никого не проклинал. Он что-то шептал тихо-тихо, отвернувшись ото всех. Дрожали плечи фартового. Крепкие, несгибаемые, железные. Их за много ходок не согнула, не поморозила Колыма. Он никогда ни перед кем не склонил голову. Но что-то сломалось в его душе…
«Где вы, кенты? Неужель это конец, застопорило и вас бедой? За что ожмурились? Зачем я дышу?!»
Грязная, промокшая, дрожащая горсточка людей возвращалась к палаткам. Сколько они шли? Кто засекал время пути от жизни к смерти? Кто, почему погиб, зачем выжил? Эти вопросы всегда остаются без ответа…