— Знал, что повесится?
— Нет. Не думал.
— Зачем из барака выгнали?
— Так положено с сучней.
— Кто сказал, что Никита ссучился?
— За ним Шибздик смотрел. Он легавого почти до Трудового довел.
— Видел, куда ушел Никита?
— Нет. Ссучившийся — равно жмур. Таких не шарят и дышать не оставляют.
— Хотел убить его потом?
— Нет! Муха страшней смерти. Да и не фартовый он, всего- то мелкий фраер. Об такого никто в Трудовом мараться не стал бы, побрезговали бы.
— А если б стал?
— Фартового — да, пришили бы. Фраера — нет.
— Зачем же метили фраера?
— Чтоб фартовые знали. Не погорели бы на нем. Для них этот знак. Для всех. На будущее…
— Никита с фартовыми часто общался?
— В одной зоне и бараке, приморенные канали. Мало что ль?
— Он знал о фартовых недозволенное остальным?
— Нет. Хотя и скрывать было нечего. Все одну лямку тянули.
— Вы велели Глобусу муху поставить?
— Да, — вырвалось само собой.
Тесть хотел замкнуться, не отвечать. Но было поздно.
— Если бы поймали гастролеров, убили бы их на разборке?
— Как два пальца… — осекся Тесть.
— За свой авторитет иль за Тихона?
— За все разом. Чтоб в моей кодле второго хозяина не водилось.
— А если бы вас убили? Кто был бы обязанником, кто — бугром?
— О том не ботали. Я рамса и очко не уважаю. И мокрить меня фраерам не дано. Обязанники за меня — все фартовые. С ними ни один мусор не сладит. Туго ему придется. Хоть и другой у них теперь бугор, — вздохнул Тесть и замолчал, не стал отвечать на вопросы следователя.
— Василий, ничего нового вы мне не сказали. По моим вопросам это должны были понять. Не мне вы помогаете. Сами себе. И скоро это поймете, — сказал следователь и, вызвав охрану, бросил коротко: — Рюкзак в камеру отдадите. Второго подследственного — ко мне…
Едва Тесть переступил порог камеры, охранник отдал ему рюкзак. Бугор поставил его на шконку, развязал. И медленно, не торопясь, доставал содержимое.
Теплое белье, даже шарф и носки не забыли положить кенты. Копченая колбаса, масло, хлеб, сахар, курево. Аккуратно завернуты в полотенца куски мыла.
Тесть искал письмо. Он обшарил все карманы. Там пусто. Ни в хлебе, ни в масле, ни в сахаре… Нигде даже записки не было. Обидно стало. И хотя был голоден, аппетит пропал. Он сел на шконку потерянно, опустив плечи. Захотелось курить. Василий открыл пачку папирос. Достал. Хотел размять в пальцах, но почувствовал, что в руке не папироса, а свернутый под ее размер лист бумаги, исписанный мелким, бисерным почерком.
— Кенты! — разулыбался Тесть и поднес листок ближе к свету.
Новости в письме устарели. Почти обо всем знал бугор, кроме того, что Сова сумел слинять прямо из «воронка».
— Лихой фартовый, мне б тебя в кенты, падлу, — улыбался Тесть.
Когда узнал, что тот убил печника, нахмурился. Желваки заходили, сжались кулаки.
— Опять обосрался, подлюка, лярва недомерная! Накрою, костыли из жопы живьем вырву! — грозил бугор в тишину камеры. — Легавых прислали целую кодлу из-за тебя! Нынче кен- там не продохнуть! А все ты, хорек, козел облезлый! Погоди! Я тебя еще накрою, размажу гниду по закону! Чище некуда разделаю! — метался по камере бугор.
…Две недели вымещал он злобу на лохматом мокрушнике — сокамернике. Бил его иногда. А потом, усевшись напротив, ел харчи из передачи. Сосед молчал. Лишь однажды глазами попросил покурить. И Тесть вдруг вспомнил себя в прежней камере…
Молча указал взглядом на папиросы. Лохматый дрожащей рукой взял одну. Затянулся дымом, аж слезы выступили.
Тесть смутился. На воле б — ладно. А тут — по закону надо. В ходке все равны.
Докурив, погасил папиросу сосед, сказал глухо:
— Я кололся на допросе, чтоб тебя к обиженникам не кинули. Мне все равно вышка. Даже следователь не скрывает, что мои дела плохи…
— Это суду решать, — дрогнул Тесть сердцем и, отломив кусок колбасы, сказал: — Как тебя? Давай хавай, гад.
— Цыпа я, — жадно впился в колбасу сосед. И еле выдавил: — Паскуда следователь. Все мои грехи знает. Раскопал. Не миновать теперь мне исключиловки…
Тесть едва не подавился. Неужели довелось ему стать последним фартовым, кто видит Цыпу живым? Хотя доведись встретить в Трудовом, кенты не пощадили бы.
— Хавай, Цыпа. Кури. И плюй на всех. Никто не знает, что завтра будет, — успокаивал Тесть, не веря собственным
словам.
Цыпа рассказал Тестю, как удалось Сове слинять из «воронка»:
— Мы со Щеголем, как фраера, лажанулись. Когда лесовоз двинул нас в жопу, мы не доперли враз. А Сова — в щель. И ходу. Как тень. Слинял чисто. Мусора с катушек валились, дотемна шарили. Да хрен там! Сова — кент тертый. Он в бегах полжизни. Его мусорам на гоп-стоп не взять…
— И все ж примаривали, — усмехнулся Тесть.
— По бухой. Потом с крали сняли. В этот раз чуть заживо не спекли. Опять же Сова чифирнутый был. Хрен бы легавых проспал, не будь под кайфом. У него, подлюки, особый слух. Уши ему затыкали напрочь — мокрой ватой и ушанку сверху, завязанную на горлянке. Так он, змей, и в таком заткнутом виде даже шепот слышал, не только слова. В сраке, верно, у него запасные лопухи растут. Но стоит ему водяры иль чифиру на зуб дать, чумной делается. Не слышит и не видит ничего. Себя не помнит. Сколько трамбовали его, не окочурился, а и тыква не умнеет.
— Не дай Бог, застопорят его легавые, — покачал головой Тесть и добавил: — За Кузьму, не ботаю о других грехах, сломают фраера. Тот печник и впрямь путевым работягой был при мне. Нигде не облажался.
— Нас он засветил!
— Темнишь.
— Век свободы не видать! Он настучал мусорам!
— Теперь один хрен! Но за Кузьму Сове влепят.
— Сова не мог не замокрить фраера! Из-за него мы влипли. Накрыли ночью. Если б старого пердуна шкода, баню бы не жгли и его с нами легавые не хватали. А так всех как под гребенку. Дед, может, и теперь в легашке перхает. Судить плесень не решатся, а отпустить не захотят. Помурыжат до жопы, — смелее вытянул папиросу из пачки Цыпа.
Тесть слушал его рассказ, как самую дорогую музыку. Цыпа осыпал матом лесника и Сову, Тихона и Кузьму, Щеголя и самого себя. Не скупился на брань, иначе не умел. Он был одним из многих. Он, казалось, не переживал, что жизнь его может скоро оборваться. Такое могло случиться всюду, в любой момент. Принявшие «закон — тайгу» знали, на что идут…
В одной камере с Цыпой Тесть пробыл почти два месяца. И если поначалу с трудом сдерживал себя от мысли — открутить лохматую башку соседу, то потом притерпелся, привык, зауважал мужика. Он теперь знал о нем все. Даже то, чего не знали о Цыпе в его зоне.
Цыпа попал под суд за то, что порвал газету и из портрета вождя скрутил козью ножку. Нет, не