последышем какова
выходил. Тот дажа спирт жрал. А ить таежная тварь. Будто век тем и занимался, враз усек, как
бутылку открывать надобно. Пробки зубами выдирал. К горлу присасывалси и все до капли выдувал.
Хочь нихто тому ево не обучал. И закрутками не требовал. Сам не курил, но морду от Макарыча не воротил. Тут жа, Боже святой, хвершал из-за курева шум поднял. С морды, што шшипаная курка, сделалси: посинел. Словно Макарыч при всем люде с ево партки снял. Озлился. «Хто тибе позволил», — спрошаить. А в каво просить-то? Нетто малой. Захотелось и засмолил. Дак нет. Лаетца, мол, нельзя в больницы курить. А што больница, церква, што ль? Хто удумал эдакую блажь?»

Ну и не стерпел тогда Макарыч. С койки подскочил. Фельдшера за грудки сцапал. Вошью свинячьей назвал. Грозился башку на пятки скрутить.

Тряс так, что халат у того трещать стал. А потом хотел домой уехать. Совсем. Но тут кто-то догадался позвать председателя сельсовета.

—

Указы мине свои не кажи, коль боле
похвастать нечем. Я в твой анбар в жисть не пришел ба. Давай одежу и хватить. Ишь взялси, штой поп мине лаять. Осел кривоногай! Лошадь вислогузая! Штоб те гляделки полопались.

—

Успокойся, Макарыч.

Лесник оглянулся. Председатель сельсовета заставил его лечь в постель. Позвал фельдшера в коридор. Потом они вдвоем пришли к Макарычу. Перевели в отдельную палату. Но теперь фельдшер иначе повел себя. Не требовал, советовал бросить курево.

—

Я вреда никому не чиню.

—

Себе хуже делаете.

—

То мое. Ево не тронь. Хочу — весь день
смолю. Не похочу — не курю. А жисть моя не от табака, Богом укоротитца. По твоему разуменью малому — табак вреднай. А по моему — бабы. Ты жа, барбос, их миняишь, ровно бык телок. От баб весь вред. И ни тибе мине поучать. Мал ишо.

Мужики, что этот разговор слышали, от души смеялись. Поддерживали Макарыча, мол, нечего нас куревом корить. Проживи да переживи с наше. Тогда поймешь, чего та закрутка стоит. Коль сам махру не терпишь, на коня свой грех не вали. Кой с тебя мужик, коль силы в руках не имеешь? Бабий хлеб отбил, их делом занялся.

Фельдшер, не выдерживая такого, уходил, унося с собой запах отутюженного халата.

—

Дохтор с тибе, што с мураша танка, —
бросил
ему вслед Макарыч.

—

Вот у нас на фронте сестричка была, —
заговорил один из больных, — с виду худенькая, а сколько ребят из-под пуль вытащила. От смерти спасла. На себе через поле таскала парней раненых. Самокрутки больным делала лучше мужиков. И пела. Да так, что и теперь забыть не могу.

—

Жива она? — спросил кто-то.

—

Если бы… Таким всегда не везет. Меня
вылечила тоже. А сама без времени…

—

Бывает. Ты уж себя не терзай. У всех кто-то погиб. Вот и у меня друг был. Командир танка, Сеня. Под Курском не стало. А мне все не верится, что нет его. Сгорел. И хоронить нечего было. Только каска обгорелая уцелела. Мать взяла. Этот парень умел и воевать и жить…

Макарыч смотрел на мужчин. Один, что медсестру забыть не мог, заметно хромал. Осколок в ноге застрял, а врачи вытащить не могут. Видел лес- пик, как тот, умываясь, разделся до пояса. Грудь сто была вся в шрамах, дырках, рубцах. Война оставила на человеке немало следов. И душу не ми
н
ула.

Второй и вовсе не вставал. Часто кашлял с кровью. Но, придя в себя, шутил:

—

На танк рот раскрыл. Проглотить хотел. Да не осилил.

По вечерам эти двое иногда пели вполголоса. Песни их нравились Макарычу. Особенно одна:

Бьется в тесной печурке огонь.

На поленьях смола, как слеза,

И поет мне в землянке гармонь

Про улыбку твою и глаза.

Но особенно запомнились Макарычу другие слова из этой песни:

До тебя мне дойти нелегко,

А до смерти — четыре шага.

Он часто разговаривал с этими мужчинами. Знал: оба воевали с самого начала. С фронта их недавно вернули. По ранениям. О них говорили и вспоминали неохотно.

С Макарычем они любили поговорить о жизни. Поспорить насчет баб, которых почему-то защищали. Конечно, их жены дождались. Лесник понимал — выгораживают. Или никогда не привелось ошибиться. В этом они не биты, потому не учены. Но о жизни говорить с ними было интересно. Ведь всю Россию обошли и объехали. Горе повидали. Радостями не избалованы. И лесник грелся около их тепла…

Внезапно Макарыч отвлекся от воспоминаний. Оказалось, что они, видимо, давно подъехали к зимовью. Но ни Марья, ни Макарыч того не заметили. Орел стоял, хмуро понурив голову. Ждал, когда его распрягут, отведут в теплый сарай к душистому сену.

—

Эй, мать! Так мы ужо дома! Мать, уснула
ты,
што ли?

Но Марья не спала. Она не скоро отделалась от своих невеселых дум. Голос мужа вывел ее из оцепенения.

—

Пошли, — он помог ей выбраться из телеги.

Она вошла в избу, села потерянно у края стола.

—

Чево гостьей пригорюнилась?

—

Да так…

—

Нынче не скоро в тайгу пойду. Можа, к
весне. Буду с тобой дома.

—

Не впервой сулишь.

—

Седни не брешу. Ей-богу!

—

Погожу, что завтра начнешь говорить.

—

А и поглянишь. От Кольки штой-то
долгонько нет ничево.

—

Есть. Письмо. Вот оно.

Лесник взял в руки письмо. Повертел его:

—

Можа, одолеишь как?

Марья читала по складам. Макарыч слушал. Где сопел досадно, где смеялся.

—

От шельма! Пса купил. За краюху хлеба.
Видать, не нашенсково. Дорогова. Много за ево отвалил. Хочь и пса там ишо нет, коль с резиновой титьки кормить. Анчихрист! Самому кусать нече
го
, а тут пес. Весь в мине, идол лопоухай. Ну, не- хай. Поглянем на диковинку. Глядишь, опосля науки в дом возвернетца.

—

Приезжал. А и какой толк?

—

Чево хошь. Не сидеть жа парню на печи с
нами.

Вы читаете Макарыч
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату