покормить заодно. Марье подарок приглядеть. Порадовать хоть раз в жизни.
В магазине было людно. Пахло хлебом и табаком. Бабы говорили про детву, стирку, судачили о
войне, какая что слышала. Только вдовы, натянув черные платки до бровей, молчали. Ждали свою очередь, успокаивали горланящую детвору. Старые, молодые — будто не было меж ними разницы, в годах. Отмеченные особой печатью войны, они мало улыбались. Макарычу даже неловко стало перед ними. Он опустил глаза, будто в чем провинился перед вдовыми, и боком, боясь задеть, подошел к прилавку. Он наспех выбрал Марье платок поцветастей. И решил дождаться своей очереди снаружи.
Макарыч присел на завалинку магазина. Рядом с ним присел незнакомый старик. Молча протянул ему лесник кисет с табаком. Тот ловко скрутил козью ножку. Закурили.
—
Недавний, штоль? — спросил Макарыч.
—
Недавний.
—
Откудова родом?
—
С Белоруси. С-пад Гомелю.
—
Чево ж с места съехал?
Старик сурово глянул на Макарыча:
—
Не ведаешь. Наша мясцечка немец усе спали
л
. Л
ю
дзей на плошчу сагнали и куляметами па- касили, каму усеж уцячы удалося. И мне. А у партизанах усе три сыны загинули и дачка…
—
Все от Бога, — вздохнул Макарыч.
—
Чаго ат яго?
—
Жизни и смерти наши.
—
Рэта дзе ж твой Бог? Што я от яго бачыу? Мне ен ничога добрага не зробиу. Няхай ен сам по сабе. Не ведау таго господа семдзесят гадоу и зараз ведать не жадаю. Няма яго, напэуна.
—
Зазря Бога хулишь. Видать, за грехи ен
наказал тибе?
—
Их у мяне не боле, чым у иншых. Усе
жыцце
працавау, с дзетвой не паграшыш. А думка была, каб скарэй на ноги их падняць. А вырасциу — и на табе. Хнба на то я сваих дзетачак на свет нарадзиу? И памираць без унука стану. Род загине… Старая мая с гора у сырую зямельку сышла. Мяне ж и смерть не бярэ. Басияюсь па свету, а притунку сабе, каб анамятавацца троху — нидзе не найду.
—
Ну там-то, у сибе, все легше было б?
—
А ни мала там давялось? Куды ни глянь,
усюду памяць сыноуняя. Хату яны перед самай вай- ной новую наставили. Садзик посадзили. Ат дома адзин комин астауся. А яблыньки у гэтым годзе першый уражай дадуць. А дзеуки с суседняй вески, з якими май хлопцы любилися, сустрэнуцца и с плачам да мяне. Тут жа самому хоць руки на сябе накладзи. Гляну и успомницца, як к вяселлю старэйшага гатавались. Алеся яго — перша красуля была. Зараз черную хустку носиць. Помниць. Эх, каб яго пранцы! — Старик поднялся, хрустнув поясницей, и пошагал от Макарыча, тяжело передвигая ноги, бурча проклятия войне, немцам, своей ненужной никому жизни.
Воротился Макарыч в зимовье вечером. Изба настежь. Марьи не было. В углах тьма ведьмой притаилась. Будто выжидала чего. Леснику не по себе стало. Окликнул жену для верности. Но никто не отозвался. В избе, уже выстуженной, пахло холодом наступающей ночи, туманом. Макарыч кинулся из зимовья. Обошел его вокруг. Покликал Марью. Она не отзывалась. Похолодели спина, лоб, руки лесника. Все тело трясло мелкой противно
й
дрожью.
—
Марья! Марьюшка, — разносилось
п
о
тайге
глухое насмешливое эхо.
Жену лесник нашел у ручья. Она лежала ничком на траве, скрутившись в большой клубок. Сцепленные пальцы пытались разорвать ворот кофты да так и не осилили. Макарыч хотел поднять жену. Но она снова валилась на землю. Попытался взять на руки, но впервые силы подвели. Подкосились ноги, в глазах замелькали искры. Он осел на землю. Задышал, беспомощно и беззвучно раскрывая рот. Придя в себя, снова затормошил жену.
—
Марья! Ты слышь мине, Марьюшка? Ну шипни хочь словечка. Ох, Господи. Да што ж с тобой приключилось-то? И подмочь некому. Растили мы с тобой, растили кобеля, а ен кинул нас. И Бог нам не подможет. Мине-то ладно. Тибе на што енти муки?
Все ж пришлось Макарычу вернуться в зимовье. Одному. За конем. Еле втащил жену в телегу, внес в избу. Вздул свет. Когда распрягал коня, жуткая мысль мелькнула — жива ли Марья? И вмиг руки стали непослушными. Кое-как отправив коня в сарай, в избу кинулся.
Марья лежала все так же недвижно, как положил ее лесник. Лицо желтое, как высушенный осенью лист, — чужое и незнакомое.
Лесник подставил к ее губам зеркало. Оно чуть подернулось пеленой. Завидев это, Макарыч изо всех сил принялся растирать, отхаживать жену. Лишь к утру та задышала заметнее, чаще.
А когда Макарыч сел перекурить у стола, заметил письмо. Оно было сплошь закапано слезами. Еще не зная, что за весть, почуял недоброе. Но от кого бы оно могло быть? И впервые пожалел, что не одолел в каторге грамоту. И горько, горько стало на душе.
Марья пришла в себя не скоро. А открыв глаза и глянув на стол, заплакала в голос.
—
Чево ты, Марья?
Та показала на письмо:
—
Зоя померла. Об ей там.
—
Как так?! — побледнел Макарыч.
—
Почтарь вчера привез. Читал.
—
Кем писано?
—
А этими бродягами, как и наш Колька.
—
Прямо нам и прислали?
—
Кольке оно отписано.
—
Как жа приключилось-то?
—
Сказывают, коняга подвела.
—
Брешут, поди!
—
На што им это?
—
Поди, не углидели девку?
—
Не-ет. Пишут, будто сгинула она враз. Как только наш проводил ее докудова-то. Там лошадь ее толь в пропасть аль в обрыв скинула. Она там враз и померла.
—
Хватились поздно?
—
Говорят, враз возвернулись. Да от Зойки
уж
одно званье осталось, — заголосила Марья.
Макарыч долго сидел, уронив голову на руки. Не верилось в Зойкину смерть. Девчонку эту давно за свою считал. В невестки прочил. Как теперь Кольке об этом сказать? Как передать письмо? Что будет с парнем? Такое перенести не всяк сумеет. И Макарыч, стиснув трубку, сидел за столом, обхватив руками голову. На время из этого состояния вывел плач Марьи. Он подсел к ней.
—
Ты сибе побереги. Саму еле возвирнул.
Видать, не судьба им была.
Вы читаете Макарыч