Законники поняли, что перегнули, переполнили чашу терпения и утихли, отвернувшись от Задрыги.
— Я не спрашиваю совета! Эту кентуху принять в закон хотел еще прежний маэстро, я лишь выполняю его волю! Кто с ним поспорит? — оглядел паханов свирепо. И повернувшись к Задрыге, продолжил:
— Волею покойного маэстро, земля ему пухом, своею волей и с согласия паханов, всех честных воров, принимаем тебя в закон! Единственную из бабьего рода! Но спрос с тебя оттого не станет меньше! Чуть с нашего пути в сторону — хана будет! Секи! Клятву дала! Всякое слово в ней дороже рыжухи! — велел Глыбе поставить Задрыге метку законной воровки.
Капка встала с колен. Ей разрешили присесть рядом с паханами. Те делили границы своих владений. Задрыга молчала, зная, что на сходе паханов нет слова простому законнику. Она слушала, изредка, исподтишка бросала взгляды на Мишку. Тот даже не смотрел в ее сторону.
Задрыга вслушалась в разговор паханов, кусая от обиды губы, заставила себя отвлечься. И поняла, что Черной сове, помимо Брянска, отдал Медведь Ленинград и всю неметчину — Калининград и область. Теперь он выколачивал из Шакала согласие на дань, какую пахан обязан будет отдавать Медведю каждый год. Пахан спорил, урезал. Но маэстро требовал свое жестко:
— Я сам фортовал в тех местах и навары снимал кучерявые. Не облапошишь. Знаю, сколько твоя малина иметь будет. Не жмись. Коли не уломаешься — другим отдам! Те враз сфалуются! — предупредил строго.
— Заломил ты, Медведь! Народец в тех наделах жмотный, сквалыги сплошь. Фраера-бухарики. Пархатых — по пальцам сочтешь. Много хочешь! — ломался Шакал, но приметив, как берется багровыми пятнами лицо маэстро, тут же умолк, пошел на попятную.
— Ну, Шакал! Такое обломилось, а он сквалыжит! Да в Питере тебе малины дань за полгода больше отвалят, чем ты в своем Брянске до конца жизни наскребешь! Фалуйся и не ботай много! — посоветовали паханы.
Капка, послушав их, молча вышла из хазы, дав знать Шакалу, что подождет его снаружи.
Задрыга вышла во двор, присела на скамью, холодную, обледенелую.
Вот и стала она законницей. Но почему нет радости? Ведь гак долго готовилась к этому дню, а он оказался совсем обычным, серым. Пахан рассказывал, когда его принимали — все кенты поздравляли. Капку — никто. Даже своя малина молчала, будто ничего не случилось. А ведь она так долго готовилась, так ждала этого дня…
Законница… Что-то изменится в ее жизни, или все останется по-прежнему?
Кто-то тронул за плечо. Капка подскочила от неожиданности.
— Поздравляю, Задрыга! Теперь ты настоящей кентухой заделалась! Сивуч пронюхает — раздухарится! Балдеть будет, что и ты в чести дышишь! — улыбался Мишка-Гильза. Он присел рядом.
— Хреново приняли! Грызлись паханы! Не хотели в закон брать, — отмахнулась Капка.
— А ты забей на них! Меня тоже так в закон взяли, под треп и звон.
Почему? — удивилась неподдельно.
— Лажанулся малость! Надыбала наводка клевую хазу. Там плесень прикипелась — старая хивря. Ну, а у нее от жмура-мужа кой-какие безделицы остались. Антикварные. Вздумали тряхнуть. А я в закон готовился, домушничать мне было западло. Но пахан не думал, что так все закрутится. И послал меня с двумя кентами. Я возник через балкон. Дверь была открыта на нем. И враз нарисовался перед плесенью. Слышал, что вовсе развалюха. А она, как засекла меня, смекнула. Схватила со стола часы и по кентелю меня погладила. Тыква враз кругом пошла. Часы зазвенели на все голоса как бухие кенты. Я ошалел от такого. Катушки еле удержали. В зенках искры крутятся. А тут второй кент влез. Хивря в него пустила мужиком, какой на пианино стоял. Мраморный Аполлон. Статуэтка. Кент с катушек рухнул. В кентель угодила. Тут третий наш нарисовался. Плесень эта не блажила, как все. Сорвала со стола какую-то хреновину, да как шарахнет ею в нас. Она взорвалась. Огонь, вонь, шум. Пламя из-под катушек до самых мудей поднялось. Все обожгло. Мы — обратно к балкону, слиняли вниз и ходу на хазу. А от нас паленым за версту несет. Будто на костре всех троих разборка приморила. Смываемся, а на нас штаны тлеют. Чуть не с голыми сраками прихиляли в хазу. Только потом мы пронюхали, чем она долбанула в нас. Зажигалкой! Настольной. Она — падла — от ее хмыря осталась. Здоровая, увесистая хреновина. В нее с поллитровку бензина входило. Когда шваркнула старуха ее, она и взорвалась. Бензин на нас попал и горел синим огнем. До пояса поджарились. Какой навар? Хилять не могли. Три недели враскоряку ползали.
— И плесень не проучили? — изумилась Капка.
— Не до разборки с нею было. Кое-как одыбались. А на сходе когда пронюхали, почему я не возник, чтоб в закон взяли, совсем фаршмануть хотели. Трехали, мол, западло паленого домушника в честные воры принимать! Он с плесенью не справился! Не смог ее тряхнуть путем! Куда ж ему в дела? Заткнулись, когда на этой хивре сам Бешмет накололся. Доперло, что бабка та в партизанах войну канала. Ее на гоп-стоп хрен возьмешь. Только после этого меня в закон взяли. Но не без вони и трепу. С тобой еще тихо обошлось, — успокаивал Задрыгу. Та хохотала от души.
— Так вот и приняли в закон с новой кликухой. Паленый я теперь, а не Гильза. Весь сход со смеху зашелся, не хуже тебя рыготали кенты! — сознался Мишка, понурившись.
— У меня тоже не все по маслу в малине было. И махалась, и вопила на кентов. Особо на Боцмана с Таранкой бочку катила, да и они на меня всегда наезжали. А вот теперь их нет. Зверюги схавали, как падлюк! Обоих. Даже костей не осталось. Все их жалеют.
— И ты? — удивился Паленый.
— Мне тоже их не хватает. Не на ком стало свои подмоги проверять. Раньше — все на них испытывала, — вздохнула Капка.
— Они тоже не хотели, чтоб меня в закон взяли. Трандели, мол, на сходе трехнем, что паскудней Задрыги — зверя нет. Ну я им за это врубала! — вспомнила Капка.
— А что отмачивала? — поинтересовался Мишка.
— Они с дела возникли тогда. В Новосибирске. Пахан ботнул мне — примориться в хазе и приготовить хамовку малине. А сами смылись на дело. Все, кроме меня и Боцмана с Таранкой. Они не стали хавать, закемарили враз. Я все сделала. И вздумала проучить кентов. Прибила их ботинки к полу гвоздями. Барахло связала друг с другом. Носки к рубахам, штаны к рукавам на пуговки пристегнула. Залезла под стол и оттуда лягавым свистком зазвенела. Кенты как переполохались. Вскочили, скорей за барахло. А оно связано! Они — по фене звенят. Все жопы в пене со страху. А я из-под стола жару даю. Навроде, как лягавые хазу окружают, в кольцо берут. Боцман никак проснуться не может. Тыквой в портки полез, а клифт на ходули пялит. Таранка рубаху на катушки натянул и в ботинки заскочил. Хотел линять, а они — намертво к полу пришпандорены. Тыквой в пол воткнулся, лается, как блатяра! Меня по фене носит, ничего не может сообразить. Боцман свои не может от пола оторвать. Вывалили из хазы, как ханурики, босиком. Харями тычутся в коридоре, не смекнут — где двери. А я свищу. Они и вовсе кентели посеяли. Но тут пахан с Глыбой подоспели, возникли на счастье кентов. Те уж хотели из окон сигать. Ну их и притормозили. Включили свет. Пахан допер враз. Выволок меня из-под стола. Сам долго над цирком хохотал. А Боцман с Таранкой всю ночь до утра дрыхнуть не могли. Сдрейфили как последние сявки. И трехали, что если б не темнота, вмиг бы усекли мою подлянку. Но ссали свет включить, чтоб лягавые не возникли. Все просили Шакала не оставлять меня с ними наедине, мол, до беды доведу их — козлов облезлых! — вспоминала Задрыга и пожаловалась:
… Ну и накостылял мне пахан за них тогда! Три дня ни сесть, ни лечь не могла. Но я ему это не спустила на халяву и отомстили. Хаза та в отдельном доме была с подвалом. Я, пока кентов не было, закопалась в нем. В землю. Помнишь, как Сивуч учил, что чем л я всю боль на себя берет, если в нее лафово затыриться. Я и приморилась. Малина чуть не рехнулась шмонали меня повсюду. Н ментовке и в чужих малинах, на свалках и в морге. Весь Новосибирск на уши поставили. А я тихо канаю. Ничего не знала. Слышила шум, феню. А это пахан горячился. Меня не мог нашмонать, так Боцмана с Таранкой тыздил за то, что я, как он подумал, слиняла с малины.
— Три дня живым жмуром канала! Ну и Задрыга! Я больше одного дня не выдерживал! — сознался Паленый, с восторгом хлопну» Каику по плечу.
— Когда я возникла, они уже все мозги просрали, где шарить меня, только на погосте дыбать!