то, ишь, повод нашел, шашни завести заодно. «Не тут-то было!»— улыбается Ольга, довольная собою.
Но случались и другие внутренние монологи. Особо по ночам. Утром, она сама себе в них бы не признавалась.
А ведь видный человек, этот Евгений Федорович- И не старый вовсе. Всего на два года старше Степки. Но разве чета ему? И лицо, и рост… И образование… О любви своей, как говорил, от Степки слова такого не дождешься до самого гроба. Молчит. А ведь я его детей ращу. Хотя бы словечко доброе когда из себя выдавил. Так нет. Все присматривается. Все — Ольга! Ни разу Оленькой, Олюшкой не назвал. Словно облысеет от теплого слова! Все душу и язык в кулаке прячет. А этот — весь нараспашку. Бесхитростный. Даже не зная меня, ждать хотел. Годы. А может, всю жизнь. Это, верно, от того, что одиноко живется ему? А и мне, легко разве. В чужой семье. До гроба в мачехах останусь. А ему — Женьке, я своею бы враз стала. И воспитание у нас одинаково. Оба пережили многое. Жили бы друг для друга. Как голуби…
— Чего вздыхаешь больной коровой? — поворачивается Степан внезапно и добавляет — Какой червяк жопу точит? Иль болячка завелась?
— Да нет, просто не спится. Да и прошлое вспомнила…
— Нашла об чем тужить. Ты вот лучше подумай, что весной жрать будем? Дети на картохе уже животы сорвали. На ней одной долго не протянешь. Ленка рахитом делается. Аж глаза болят. Может, в совхоз подрядитесь? Хоть мяса заработать. Либо масла. Свои коровы все в запуске. Тельные. Молока только через месяц, а то и больше дождемся. Другим не легше. Подбей баб. Нам, мужикам, подряжаться в хранилище совестно. Не мужичье это дело.
И, поговорив с бабами, отправилась в совхоз на другой день с утра пораньше. Никто из баб не решился вместо Ольги сходить к Васильеву. И хотя в душе все негодовало, заставляла себя идти. Ведь в Усолье дети… Взрослые стерпели бы. И не такое видели. А малышам — тяжело. На картошке и капусте долго не протянешь. Рыбы хватит еще от силы на неделю. Ее и так уже расходуют бережно.
Ольга идет укатанной машиной н тракторами дорогой. Светает, надо успеть к началу работы, чтоб застать в конторе Васильева. Иначе потом его не найти. Пойдет по фермам, на хозяйство или в райком укатит. Попробуй дождись. А и спросить о нем не у всякого решишься. Себя и его подвести можно. Да еще как! Ничему не обрадуешься и собственной затее, — ускоряет шаг Ольга, зябко поеживаясь. Да и немудрено. Морозец стоит такой, что дыханье перехватывает. Под сорок. Ноги в резиновых сапогах закоченели. Ничего не чувствуют. А до совхоза еще километра четыре. Добрая половина. Одолеть надо. Но колени не сгибаются. Что это с ними?
Женщина села в сугроб на обочину. Передохнуть бы немного. Совсем замерзла. Ноги надо растереть. Иначе не дойти. «Господи! За что такие муки мне? — сдавливает кулаками колени, совершенно не чувствуя прикосновения.
Ольга хочет встать и не может. Ноги отказываются удержать тело. И баба рухнула в снег ничком. В рот, нос снег забился. Дышать тяжело. Нечем. Женщина выплевывает снег, пытается выползти из сугроба. Но что это с нею? Тело послушно лишь до пояса. Дальше — словно чужое, каменное.
Баба силится вывалиться на дорогу. Там снег утрамбован. Но движения будто скованы. Ольга не может пошевелиться. И от страха кричит, но звука нет. Лишь широко открытый рот жадно хватает воздух.
Синее-синее небо над головой. По нему белыми лебедями пушистые облака плывут. Они так нежно подсвечены солнцем. Такое небо она видела в детстве. Потом его закрыли тучи. Черные, злые. И не стало солнца. Одна ночь. Долгая, полярная, вечная…
— Да это же ссыльная! Из Усолья!
— А чего она развалилась тут?
— Видать, набухалась, стерва, по утрянке. У них забот нет. Не то что у нас. Знамо дело — вражины…
— Поди, рыгает в сугроб?
— А ты дай ей по сраке, чтоб скорей очухалась! Чего блевать на обочине нашей дороги? Нехай у себя справляются.
— Эй, мужики, а че она не дрыгается?
— А ты пощупай ее, — посоветовал кто-то из кузова.
—.. Она ж, она ж — того…
— Чего? — рассмеялись из машины.
— Концы откинула, — ахнул мужик и снял шапку перед замерзшим телом.
— Надо усольцам сказать, чтоб забрали.
— Тебе больше других надо? Она кто — родственница тебе? — усмехнулся водитель и подойдя, перевернул труп на спину. Вгляделся. Узнал. Заторопился в машину. И всю дорогу, до самого совхоза, молчал, словно собственным языком подавился. Он ничего не слышал, спешил. И подъехав к конторе, влетел в кабинет Васильева.
— Что с тобой? — глянув на бледного шофера, удивился Евгений Федорович.
— Она умерла, — рухнул на стул,
— Кто?
— Ольга! Та, из Усолья. На половине пути к нам. В совхоз, видно, шла. Я только что оттуда. Думали, пьяная какая. А это она…
— Не может быть, — встал Васильев и как был, без куртки и шапки, вскочил в кабину. Развернул грузовик и выжимая из него все возможное, гнал по дороге, словно стараясь опередить уже пришедшую смерть. «Ольга умерла? Чепуха! Спутали! В Усолье такие не умирают. Она совсем молодая. Ей еще жить и жить. Она еще станет вольной. Она увидит счастье. И может быть тогда и мне поверит. Ведь я не обидел ее! Иначе бы не шла ко мне! Но почему? На полпути? Сил не хватило? Или судьба совсем ослепла? Нет! Это не она!» — гнал машину, впиваясь глазами в дорогу.
— Вот кто-то… Но нет, это не Ольга. Она не носит таких сапог. Вон они как порвались. Ее муж заботился о ней. Эта — не Оля, — выскакивает из кабины, и едва подойдя, падает на колени.
— Прости меня! Прости, что ослеп на душу и не почувствовал, как ты шла в совхоз. Может, и ко мне? К кому ж тебе идти было? Значит, была нужда, коль ты заставила себя! Прости…
Холодный ветер трепал седые волосы, лохматил голову, леденил виски, затылок. Человек не чувствовал ничего. Он стоял на коленях перед тою, о которой не забывал ни на минуту, переднею он уклонялся всем изболелым сердцем своим. Ее любил, ее обожествлял. Еще дороже стала она ему, когда отвергла его. Странно. Но именно ее недоверие, ее доводы, насмешки не отдалили, не оттолкнули, а сделали недосягаемую дороже и желаннее. Она не поверила. Значит, ее жестоко обманули в прошлом. А кого не предавали в этой жизни? Ведь если бы доверилась, может, и жила?
Васильев поправил прядь на лбу Ольги. Будь живой, не позволила бы прикоснуться к себе. А тут — воспользовался, — отдергивает невольно руку. — Но почему? Она же сама шла ко мне. Значит, все простила, а может и обдумала, решилась на что-то? Иначе не пошла бы… Да и я не докучал. Дал время на размышление. Да, видно, перестарался, старый дурак. Не понял. Опоздал. А она — не успела.
— Оля! Оленька! Живи! Встань! Уж лучше я! Вернись! Прости меня! Я больше не стану опаздывать. Я докажу, что люблю тебя!
Шевелит ветер на лбу женщины белокурую, легкую, как радость, прядь. На лбу ни морщины. Все заботы и тревоги далеко-далеко унеслись. Их больше нет. В карих глазах льдинки — слезы застыли.
По ком они не успели пролиться, оставив в сердце боль и смерть? Кого оплакивала? Кого жалела уходя? Кого хотела видеть в последний миг? Губы приоткрыты. Звала. Чье-то имя навсегда ушло с нею. Его уже никто не услышит. Смерть не изменила лицо, не испортила его. Не отняла красы. Наоборот, подчеркнула. Сделала лицо строгим, светлым.
Васильев открывает кузов, заледенелое железо рвет кожу с рук. Но человек не чувствует. Через десяток минут он останавливает машину у дома, где жила Оля.
— Мама приехала! — высыпали на крыльцо малыши. Но увидев пустую кабину, удивленно смотрели на Васильева.
Степан, узнав о смерти Ольги, позвал детей в дом. Не разрешил сегодня гулять на улице. И, повернувшись к Васильеву, сказал:
— За помощью она шла. К вам. Чтоб дети зиму одюжили. И я уговорил, её. Для них просить хотела.