отделяя ее от костей. Заедал отварной картошкой, которую глотал почти не жуя. Умял краюху хлеба с селедкой и потребовал себе чаю.
Лидка, глянув на стол, обомлела. Ничего не оставил ей гость. Все подчистую, как подмел. Даже запаха не осталось.
— Ну и силен ты на пузо! И куда только влезло? Иль враз просираешься? — отвисла челюсть у бабы.
— Иль мало подсобил? Тебе, замухрышка, неделю с этим долбиться бы пришлось. Да и что тут у тебя было? Не то пожрать, подавиться нечем! Ну, чего хлябальник раскрыла? Гони чай! Мать твою в задницу блохи ели!
Лидка поставила чай перед гостем. Баранки положила, варенье в блюдце поставила. Оська, глянув на малую порцию, рассвирепел:
— Это мне? Я тебе кто? Кошонок запаршивленный? Чего по блюдцу надрочила? А ну, валяй в миску всю банку! Ох и жлобка мокрожопая! Чего трясутся руки? Небось от радости, что в твой вонючий хлев, хоть раз в жизни, мужик зашел:
— Это ты — мужик? Огрызок собачий! Да тебя коль раздеть, от мужика один шиш останется. Его не то рассмотреть — собаке не унюхать! — не осталась в долгу Лидка.
— А ты чего ж одна гниешь? Иль не нашелся дурак на
— Каб не такие, как ты, шибанутые из подворотни, детей бы нынче имела. Сватались ко мне чуть не каждый день. Да все начальники. Солидные хмыри. Не то что ты, соской деланный. Это были люди! Мужики! Хоть сзади, хоть спереди! С положением, при деньгах, на машинах приезжали, — врала Лидка, завидуя сама себе.
— А ты чего ж? Дать дала, а замуж не пошла? Чего трандишь, макака? Иль я глаза забыл в жопе? На тебя же отворотясь не налюбуешься. Ты ж не мужиком, ты сучком гнилым на свет выброшена. Кто на себя обиделся иль жизнь опаскудела, что к тебе свататься придет? Разве полудурок, иль алкаш какой-нибудь. Ему едино — в бутылку глядеть.
— Сам подкидыш! Сам из жопы высосанный! Сам из-под коряги, из волчьего говна! Потому — харя у тебя овечья! Блевотный порошок, пузырек соплей! Чирей вонючий! — заблажила Лидка.
— Э-э! Не перегибай! Я ведь гордый! Недаром во дворе меня «принцем» дразнили. — За то что золото у меня аж из головы полезло. Другие завидовали красоте моей. Все девки меня солнышком звали. На всех вечеринках, я — первый гость. Но что ты понимаешь в красе? Мной, если вправду болтать, весь город гордился. Девки около меня хороводами вились. Любая рада была до обмороку, если гляну на нее. Не я им — они мне предложенья делали! Но их-то много, а я — один. Не спешил загубиться. Молодой был, значит. Неопытный. А когда взрос — тут-то и девок не стало. Перезрел, как старый хрукт. Ну, чего рыгочешь? Весь угол обоссала! Не веришь? Ну и дура!
— Слепота ты куриная, а не солнышко! Да около тебя не то девкам виться — собаке посрать боязно, — смеялась Лидка.
Оська чаем поперхнулся:
— Это от чего же?
— Да от того, дурак ты, гнилушкой деланный, что сюда попадают пропащие! Чего мелешь о прошлом? Его, что задницу, сколько ни крутись, не укусишь. И его не вернешь!. Чем реже вспоминаешь, тем спокойнее жить станешь. Беги от памяти! Тут она — убивает. И твоя рыжая дурь не поможет. Выкинь всю из своей ржавой параши, вымой ее и дыши, словно тут родился, — погрустнела баба.
— Видать, лихо тебе душу обосрали, коль памяти пугаешься. От нее ты, хоть в собственную задницу головой, все равно не спрячешься, — приуныл Оська.
— А ты-то сюда за что? — полюбопытствовала Лидка.
— Э-э, за собственную дурь! — отмахнулся мужик. И начал издалека:
— Я ж в своем городе на заводе работал. Слыхала ли ты, тыква недоспелая, про город Тулу? Нет? Ну и дура! Про Тулу нашу весь мир знает! В ней лучшие оружейники, самовары и пряники! И еще много чего ископаемого. Ну так вот я — оружейник! Смальства, можно так сказать…
— В горшок стрелял что ли? Да и то, верно, не всегда попадал. Чаще мимо. От того и рыжий, что горшок тебе в наказанье часто на башку надевали, — не верила Лидка.
— Вот дура чокнутая, говорю, оружейник я. В сборочном цехе работал. Любое ружье, с закрытыми глазами, разберу и соберу в минуту. Но сюда меня не за это послали, — сознался Оська и продолжил:
— На конвейере я стоял. Где оружие, собиралось знатоками. А у меня самый что ни на есть высокий разряд. Ну, а заработок жидкий, хотя без браку мы работали. Ты хоть раз слыхала про нарезное тульское ружье? Нет? Ну и дура! Такое ружье, не на станке, а Старыми мастерами делается. Каждая деталь вручную. С гравировкой, с подписью мастера. Но и стоит оно огромные деньги. Впору князьям да принцам их иметь. Ну, а спрос на них, не глядя на это, никогда не падал. С под рук хватали. Глазом не успевали сморгнуть, цельная партия ушла. Будто ветром сдуло. А начальство все торопит — скорей мужики! Поспевай, покуда спрос имеется! А куда гонят в шею — войны нигде нет. Разве только для охоты их пользовать? Но ить ружья наши — боевые. Их сторожко продавать надо было. А не кому попадя. У кого деньга имелась, да в жопе жир завелся. Ну и обидно нам стало. Как так, мильены даем, а нам за то — гроши колотые. Я и стребуй у мастера, чтоб словечко за нас начальству закинул. Насчет заработка. А он, гад, бздилогон оказался. Испугался впрямую. И когда начальство в цех пришло, указал на меня и говорит:
«Вот этот рабочий — Осип Корнилов — недовольствует, что у него заработок мал. Требует увеличить. Мол, оружие выпускаем музейное, можно сказать, дорогое, а самим жрать нечего подчас бывает. Вот требует, чтоб я к вам обратился. Чтоб расценки пересмотрели. Обижается, что сделанное им ружье за всю жизнь купить не сможет. А это несправедливо. Так он думает».
— Он еще и думать умеет? — удивилось начальство.
Оська уставился взглядом в стол, выругался так, что Лидка вздрогнула. И продолжил:
— Это вы недовольны заработком и рабочих на смуту подбиваете? Вы знаете, что это называется контрреволюционной агитацией?
— Я и нынче путем не знаю, с чем ее едят эту пропаганду. Хотя уже в зоне пять лет отмантулил. А тогда и подавно. Послал я этого борова на хер и предложил ему зарплатами поменяться. Не на все время, хотя бы на год. Чтоб и у меня на пузе малость жир завязался. А ему лишнее стряхнуть, так даже полезно было бы. Добавил, что такого вот клопа я не раздумывая поставил бы к стенке. И из нашего нарезного, без осечки, из двух стволов разом, без промаху всадил бы весь заряд! — почесал затылок Оська. Помолчал немного и снова заговорил:
— Меня через час загребли. Прямо с работы, с конвейера. Переодеться не дали. Браслетки на руки, штык в спину. И гуляй в Магадан. Четвертной вломили! Уж чего только не набрехали на меня! И враг народа, и контра, и шпион, и недорезанный! И все — я! Даже сам за собой таких грехов не знал. Все, как на шелудивого взвалили. Пытался отбрехаться, да за это борзей измолотили. Чтоб заранее охоту отбить к разговору. Чтоб я на погосте, дохляков супротив власти не поднял. Уж что надо мной не вытворяли козлы партейные и эти — чекисты (чтоб их матерей, на том свете сраками на каленые штыки сажали!) свинцом бы их блядские утробы залить, чтоб впредь знали, кого на свет производят, — хмурился мужик.
— Выходит, ты, как и я, тоже за дурную брехню сел?
— Не за дурную! Я все вылепил. Как оно есть! И не шибко жалею! Хрен с ними! Одно — воли жалко! Надоело не за хер, по зонам и ссылкам мотаться, — сознался мужик.
Лидка прекрасно понимала его. Ее ведь тоже называли контрой, чьею-то отрыжкой. И тоже запрещали думать и говорить. Лидия, после услышанного, сердцем потеплела к Оське. Он стал ей понятен и близок.
— Я, вот, за анекдот влипла сюда. Поначалу думала — свихнусь. Кому я вред причинила? А вот нашлась сука, настучала на меня. Шлюха подзаборная. Со всеми козлами, не то с мужиками, переспала. У нее триппер изо всех дыр капал. Так даже такою чекисты не потребовали. Подобрали, отмыли хором, и сделали из нее — паскуды, подсадную утку. Она, лярва, за год почти три десятка людей заложила. И не подавилась, не сдохла. Идейной стала. Будто мы забыли, где она свои идеи лечила! Потаскуха! — скривилась Лидка словно от боли.
— Ты чего? Чего гундеть вздумала? А ну, подбери сопли, транда— соленые уши. Теперь уж, плачь не