платила баба за него из собственного кармана
Но… Повариха и слышать не захотела о расчете:
— Ничего ты мне не должен! Не выдумывай. Ешь, выбирайся из беды. А когда на ноги крепче станешь, помоги тому, кто только из зоны… Пусть и ему немного теплее на воле будет. Пусть поверит, что не в волчьей стае, к людям вернулся. Этим ты и рассчитаешься, — улыбнулась повариха.
— Где живешь, Катерина? Можно ли зайти к тебе? — спросил Кузьма.
— Мой порог никому не заказан. Но… Приходить ко мне не стоит, — ответила, посуровев.
— Это с чего? Мужик ходули вырвет?
— Одиночка я. Некому за меня бока измять. Но беда не в том, заморыш. Я — из политических. Потому хоть и на воле, а все срок отбываю. Под присмотром. И глаз с меня не спускают всякие гады. Зачем тебе под подозрение попадать, неприятности иметь из-за меня? — огляделась баба по сторонам с опаской.
— А мне ни терять, ни бояться нечего. Где живешь? — настырно добивался Кузьма.
Повариха указала на домишко, прилепившийся к кухне, и добавила:
— Не добавляй себе горя…
Но Кузьму весь день разбирало любопытство.
«Почему ее боятся? С чего она сама себя пугается? Или впрямь даже на Колыме мужики перевелись? Ну чего мне опасаться? Баба она и есть баба! Другого ничего. Пойду!» — он решительно нахлобучил шапку и вышел на улицу, не дожидаясь темноты. Катерина искренне удивилась:
— Смотри-ка! Эдакий задохлик, а не испугался ко мне заявиться! Ты что же, башкой своей не дорожишь или форс дороже шкуры? — изумилась баба.
— Наверное, устал дергаться. Да и чего мне тебя пугаться? Бабы!
— Не просто бабы, шут гороховый! О себе надо думать. Ведь за мной хвост издалека тянется. Верно, до могилы не избавлюсь от него.
— С чего это на тебя говно такое приморилось? — сел к столу Огрызок, куда ему указала хозяйка.
Катерина поставила перед Кузьмой картошку, селедку, хлеб. И предложила:
— Ешь, что имеется. Дома у меня скудно. Зато от души. И чаем напою. С малиной.
— Так с чего тебя политической прозвали? — спросил Огрызок.
— И не говори, Кузьма! Срамотища, кому ни брехни! Ну какая с меня политическая, если я совсем неграмотная? А все китайцы! Если б не они, жила б и поныне я в своей деревне на Смоленщине. Знаешь, как ее имечко — Березняки!
— Так за что тебя оттуда под жопу выперли? — напомнил Огрызок.
— Да китайцы к нам в деревню приехали. Опыт перенимать со скотника. А я на ту пору в доярках была. В лучших считалась. Молока мои коровы больше всех давали, — невесело усмехнулась баба.
Кузьма глянул на громадные груди Катерины, выпиравшие из-под халата двумя тугими мешками, и согласно головой кивнул. Поверил в сказанное.
— А тут, понимаешь ты, загвоздка вышла. Моя Липка телиться вздумала. Корова. Все зимой отелились, как положено. А Липка огулялась поздней других. Потому телилась только в марте.
— Не врублюсь я что-то! А при чем китайцы и политика? Корова телится, а им какое дело? — начал сомневаться Огрызок в искренности Катерины.
— Да слушай ты! Я все по порядку болтаю! И не сбивай! — цыкнула женщина: — Так вот китайцы за опытом приехали. А я первой была. Средь доярок. Ну, они ко мне. А тут корова тужится. Липка. Телок уже копыта показал. А они с вопросами. Телка принять мешают. Я уже их в жопу послать хотела. Да председатель мне кулаком погрозил за их спинами. Я отвечаю ихнему переводчику, самой на душе тошно. Чего пристали? Тут еще с районной газеты какой-то прыщик прицепился. Все вокруг вертится. Фотографирует. То китайцев, то меня с коровой. Отелиться не дает. А тут телок ждать устал, пока эта орава уйдет со скотника. Да как вывалится! Здоровенький, лобастый бычок. Ну вылитый председатель колхоза! Я хотела его в телятник отнести.
— Кого? Председателя? — не понял Кузьма.
— Чумной! Бычка! Но, как на грех, из — за китайцев замоталась и ничего не приготовила, во что телка завернуть.
— А зачем его заворачивать?
— Ну, он же склизкий рождается. Телков всегда заворачиваем в тряпку или в мешок, несем на телятник. Там их обтираем досуха. Чтоб не простыл
да шкурка не склеилась. Тут же ничего под руками не оказалось, — сокрушенно пожала плечами Катерина.
— Так ты его китайцем вытерла или председателем? — рассмеялся Кузьма.
— Дурак! Я его в подол хотела. А председатель заголяться не велел при чужих. Кулаками сучит за спинами. Ну, что мне делать? Сорвала я знамя, какое болталось у меня над головой, оно первой по надоям давалось, завернула в него бычка и понесла на телятник. Ждать больше нельзя было. Думала, помогут дотащить, ить бычок тяжеленький. Да куда там! У председателя глаза, гляжу, на лоб лезут. Будто и его приспичило отелиться в одночасье. Тот, что с районной газетки, рот до яиц уронил. Только потом я поняла — почему. Китайцы в ладоши захлопали вслед мне. И больше я с ними не виделась. Вечером меня забрали. Из дома. Завернули в воронок. И только я видела свои Березняки, — вздохнула баба.
— Постой! А где политика? — спохватился Кузьма.
— В пизде! — не выдержала баба. И сев к столу, обхватила руками голову, заплакала навзрыд, с криком, болью.
Огрызок не на шутку испугался. Он никогда еще не видел, чтобы так отчаянно плакали люди по своей судьбе.
— Остынь, Катерина! Ну, кончай! Завязывай! — дрогнул голосом Кузьма, почувствовав, как дрожат под его руками плечи бабы: — Ну, будет тебе выть! Жива ведь! Могло хуже приключиться. В зонах, оно, всякое бывает! Тут же — воля! — тряхнул хозяйку.
— Эх ты, безмозглый! Где эта воля? Да я ее с того дня, как забрали, в глаза не видела! В отпуск не пускают. В Магадан за тряпками — и то в ментовке доложись. Письма проверяют. И даже избу мою трясут. Вроде и она, как я, неблагонадежная. На кухне рядом со стукачкой работаю. Куда ни сунься, везде меня врагом народа обсирают.
— А за что? — вылупился Огрызок.
— За то, что в присутствии иностранцев знамя передовика опаскудила, надругалась над государственной святыней, так мне брехали, отправляя на Колыму, — хлюпнула баба, давясь слезами.
— И сколько тебе осталось ссыльных зим отбывать?
— Да я уже и не спрашиваю. Видать, до гробовой доски застряла здесь.
— В деревне кто-нибудь остался?
Померли. И тятька, и маманя. Обе сестры уехали со Смоленщины. Со страху. Иль от голода. Места наши скудные. Кормиться тяжко. Вот и братья в Белоруссию подались. Там хоть и не густо, но легше детву на ноги поднять.
— А у самой семья была?
— Сосватали меня. За своего, деревенского. Гармонистом был. На тракторе работал. Он уже и дом для нас отстроил. Да только не мне его обживать довелось. Порушили мою судьбу вражины треклятые! Всю радость отняли. А уж чем кому я помешала — никак в толк не возьму. Работала, словно проклятая, с утра до ночи. Не отдыхая, не разгибаясь. И в колхозе, и дома. С самого малолетства. Даже на посиделки не ходила. Все в деревне
— не хуже меня. С хозяйством не отдохнешь. До стари так выматывались, что смерти не боялись. Она одна давала роздых, разом, за всю жизнь.
— А тут чего же хахаля не заведешь? Катерина воздухом подавилась. Щеки пунцовыми пятнами взялись:
— Очумел? Иль вовсе паскудный? Ты что, съехал с колес? Мало мне горя в жизни выпало, чтобы еще сучкой стать? Мне оно надо? Иль у тебя, паршивый козел, на уме только бабьи юбки? Ах, засранец!
— Да ни кипиши, остынь! Чего ж мужней не стала? Об этом трехаю!
— Кому нужна теперь? Покуда молодой была — о семье думала. Теперь бы вот одно — дали б изверги уехать мне отсюда на Смоленщину. В деревню свою. Дожить бы там до стари. Чтоб не в чужой земле