помереть. Эта Колыма много отняла. Молодость и здоровье, силу и жизнь. Не хочу тут загибаться, чтоб колымские бураны смеялись над моим погостом долгими зимами. Там, на
Смоленщине, у меня родные. Хоть навестят, повоют над могилой, пожалеют. А тут таких, как я, тьма, целая пропасть.
— Неужель тебе в мужики никто не предлагался? Ведь ты вон какая! Возле тебя, как рядом с печкой, не застынешь, не проголодаешься. А и добрая. Хоть зону прошла — сердце не поморозила. Чужую беду чуять не разучилась. И жалеть… Хоть саму никто не обогрел, не защитил в бабьей беде, не понял. А ты все ж и осталась чистой и простой. Кто ж обходит и боится тебя? Такие мудаки, как мой сосед в общаге? Или как я? А куда нам до тебя. Видно, даже Колыма всякого по-своему метит. У одного молодость и жизнь, у другого душу заберет и сердце. Как знать, без чего труднее оставаться? — задумчиво говорил Огрызок.
— Мужика любить надо. А я уж не сумею. Отлюбила свое. С пустой душой не смогла бы жить вместе. Да и чураются меня. Все! Оно и к лучшему. Не нужен никто.
— Озвереешь тут одна.
— Ни хрена со мной не сделается. Раз уж зону одолела, теперь ничто не страшно. Я ж в камере- одиночке почти полгода просидела. И не свихнулась. Хотя молодая была. Сама себе песни пела, чтобы мозги не поехали. Вот и дожила до прииска. Теперь уж и не знаю, чего от судьбы ждать, каких испытаний. Но если конец мне тут настанет, сдохну не малахольной.
— А что если я к тебе приходить стану? — спросил Кузьма.
— Ну, тебе можно! Едино на мужика ты не похож. Разговоров о тебе всерьез никто не заведет. Вот только стукачи досужие травить тебя станут. Всякие гадости устраивать начнут. Или принудят докладаться, о чем мы с тобой треплемся, чем занимаемся.
— Да кончай травить! — рассмеялся Огрызок, не поверив бабе.
В этот вечер Кузьма допоздна засиделся у Катерины. Говорили. Каждый своим наболевшим поделился, словно камень с сердца снял, душу очистил.
— А мой гармонист уже помер. На тракторе реку переезжал. Перевернулся, упал. А вылезти из кабины не смог. Двоих малых ребят осиротил. Женился он на другой. В тот же год, как мать ему велела. Но не любил. Так брат мне прописал. Уже второй сын у него родился, а в кабине трактора мою фотокарточку держал. Прямо перед глазами. И жену, нередко ошибался, моим именем называл. Так-то оно. Вот и остались теперь на родине одни могилы. Тех, кто меня любил, кого я и поныне забыть не могу, — горестная складка у губ пролегла тенями.
Сколько пережила и переплакала баба в своей кособокой, щелястой, серой, как горе, избе! Здесь она болела. Примерзала к железной койке, никто не пришел, боясь взвалить на свои плечи чужой горб несчастий. Тут она металась в жару. Но ни одна живая душа не подала ей и глотка воды. Хотя фельдшер прииска жила через дом от Катерины.
В этом доме она угасала. И ничья нога не переступила порога избы, боясь, что самого затравят, как зверя.
Она кормила весь прииск. Но ее спутницей, на все годы, осталось одиночество. Его в этом доме никто не нарушал. Кузьма медленно, внимательно оглядел домишко.
Потрескавшаяся печь, словно устав от времени, стояла, перекосившись, на одной ноге. Доски в полу рассохлись. Потолок прогнулся и протекал. Углы отсырели. И темные пятна грибка ползли по стенам к самому потолку. Из рам, просвечивающихся насквозь, несло холодом.
И хотя хозяйка старалась поддерживать порядок, не все умели и осиливали бабьи руки. Не все она могла успеть и справиться.
— Я в выходной приду к тебе. В избе кой-чего попробую помочь.
— Да ладно. Ни к чему, — отмахнулась Катерина и поставила перед Кузьмой чай: — Пей, задохлик! Небось, замерз ты у меня? Зато уж больше не придешь. В мою клетуху нынче даже мышь не заскочит. И ты не болтай много. Зачем тебе ко мне шляться? Впустую не припираются. А от меня тебе проку нет. И быть не может.
— А что? Без навара — непруха? А я дыбаю его? Я за навар два червонца отсидел! Достало по самый котелок. Теперь уж не до жиру. На положняке приморился. Как последний фраер.
— А что в ремонтах домов смыслишь? — удивилась Катерина.
— Я из ходок много раз линял. Ну, только не до конца. Не везло мне. И ловили, как падлу на параше. Снова в зону запихивали. С месячишко в шизо отдыхал, а потом за прыть блошиную, чтоб больше с зоны не смывался, охрана засовывала меня в рабочие хоздвора. Ты в такую жопу не влетала? — спросил Огрызок.
— Нет. А что это?
— Ну, смотря как кому повезет. После первого побега я с месяц лагерные сралки чистил. С ломом и кайлом. Но меня оттуда выперли за норов.
— За что? — не поняла Катерина.
— Ну я, ты допри, после каждого клозета приходил в оперчасть, чтоб проверили мою работу. Перед тем все сапоги в говне отделывал. От них слоями отваливалось. И все на пол — у оперов. За день параша получалась. Меня молотили и опять в шизо. Ну вот и решили кинуть на ремонт барака. Хотел я смыться, но охрана стоит, зенки выпучив. Пришлось пахать. Целых два месяца. Не все, но кой-что знаю, — похвалился Огрызок.
— Я не зову, — отмахнулась Катерина и добавила: — Пока мы с тобой говорили, под окнами трое прошло. Все слушают, что за гость у меня? О чем говорим? Зачем ко мне пожаловал? Раньше тоже проверяли. Но только по разу на ночь. А нынче у них под хвостом запекло. Загоношились, гады. Забегали, ищейки проклятые! Закрутились! Уж очень удивительно им, что у меня гость объявился! Теперь смотри! Сторожким стань. Неровен час, камень из-за угла получишь. Иль побьют. Они на все способные.
— Кто?
— Полтинники. Те, кто чекистам за полсотни фискалят про меня!
— Не может быть, чтобы такие на прииске прижились! Им бы тут горлянку живо вырвали! — не поверил Огрызок.
— Кто?! Да ладно тебе, Кузьма, чего прикидываешься? Иль не знаешь, что именно тут, на прииске, каждый третий — сексот. Они помимо северных льгот еще одну надбавку получают. От органов… И служат им, как псы!
— Погоди! Дай гляну! — выскочил Огрызок из избы наружу.
Шел крупный снег. Его хлопья летели с неба мохнатыми парашютами. Их было так много, что Кузьма в секунды начал замерзать. Он свернул за угол дома, туда, куда светили окна. И отчетливо увидел следы на снегу. Их еще не занесло снегом. Ветер дул с обратной стороны и следы виднелись четко, будто человек только что прошел здесь, под окном.
«Права баба! Но что от нее теперь надо? Срок оттянула. Все потеряла. Кому она нужна, кому опасна? Какому хорьку надо стремачить? Чего от нее хотят?» — недоумевал Огрызок и, посмотрев, куда ведут следы, направился в избу, дрожа от холода.
Но не успел выйти из-за угла, как перед глазами мелькнуло что-то черное. Обрушилось на голову. Больше Огрызок ничего не увидел, не почувствовал и не запомнил.
Очнулся он на своей постели. Сосед сидел за столом и читал под настольной лампой газету. Кузьма чувствовал жуткую боль в висках. Пытался вспомнить, что с ним случилось. Но в памяти словно провал получился.
«Но откуда эта боль? С кем я махался? Ведь не бухал, точно! Но кто же раскроил тыкву? Где и за что?»
Кузьма хотел встать, но перед глазами искры замельтешили. Все поплыло, как в тумане. Огрызок повалился в постель со стоном.
— Пей воду! — подал стакан сосед. И наклонившись к самому лицу, добавил: — Ну что? Измолотили, как последнего кобеля. Было бы за кого так мучиться…
И вмиг все вспомнилось… Пушистый снег, следы на снегу под окном и серый кривобокий угол хаты.
— Сволочи! Скоты безрогие! Твари проклятые! Чтоб вы все передохли! — распахнулась дверь и в комнату влетела заплаканная растрепанная Катерина — Какая блядь тебя побила? Кто? Мурло запомнил?