по кайфу придется, поглядим, куда воткнуть!
И гаркнул так, что стекла дрогнули:
— Макарычем меня звать! Допер? Ну, то-то!
Кольку, едва отдохнув, обступили зэки:
— По какой статье влип?
— С каким сроком?
— Какая по счету судимость?
— Сам кто, откуда?
Он все рассказал как на духу. Бугор ни о чем не спрашивал. Но слушал внимательно. Сидел на своей шконке у печки, смотрел в огонь. Когда Николаю показалось, что вопросы исчерпаны и ему можно идти спать, Макарыч внезапно рявкнул:
— Выходит, с голой жопой, без положняка, нарисовался? Секи! Первую получку даже не понюхаешь…
— Понял, — опустил плечи Николай, заранее зная, что спорить бесполезно.
— Ладно, свежак, коль не гоношишься, дыши с кайфом! Ложись рядом. У печки. Вот на эту шконку. На ней вчера Архип окочурился. Глядишь, тебе тоже повезет. На воле шустрей окажешься. Или ссышь? Едино все там будем. Чуть раньше иль позже, какая разница! — лег, кряхтя. И, глянув на Кольку, уже занявшего шконку Архипа, спросил: — Тебе сколько лет отроду?
— Тридцати нет…
— О! Совсем зелень супротив меня!
— А за что сюда попали? — удивился Колька.
— За искусство! Ить я — художник! — оскалил в улыбке крупные желтые зубы.
— Художник? — отвисла челюсть у Николая. Он не мог поверить в услышанное.
— Ну, чего челюсть отвесил? Иль сомневаешься? Зря! Я самый что ни на есть! Отменный портретист! Равных не сыщешь в целом свете. Всех именитых особей с закрытыми глазами изображу. Хоть королеву английскую иль Жоржика Вашингтона, хошь Бисмарка с Лениным. Хоть голиком или в исподнем! Лишь бы в банке приняли! Теперь врубился?
— Фарцовщик? — уточнил Николай.
— Во! В самое очко попал! Он самый. Так вот ты со второй ходки скис! А у меня — уже восьмая! Трижды на мыло распустить хотели! Да не подфартило судейским крысам. По круглым датам не размазывают, милуют жизнь. От того канаю и нынче. Уже три зимы отбарабанил тут. Совсем измаялся.
— Оно и немудрено, — посочувствовал Николай.
— То ли дело раньше! Грудь колесом держал. Теперь спина — в коромысло. Ослаб совсем, — глянул в потолок.
— Да, конечно, вам тяжелее других, — выдохнул Николай трудно.
— Свой хрен двумя руками согнуть не могу! — глянул шельмовато. Николай от удивления воздухом подавился.
— Опять не веришь? Свежак, да ты что? Это ж я, Макарыч! Мне б нынче пяток гимнасток! Я б с ними такую краковяку сбацал, всем чертям завидно стало б! А ты сопли пустил! Баба рога наставила! Да плюнь ты на нее! Баб надо менять, как носки! — снял свои, понюхал, сморщился, бросил в печь. — Вот и с ними! Снялся с ней и забыл, чем воняла! Ни одна лахудра нашей жали не стоит. Все они сучки! Все до единой! И ни одну не допускай выше пояса! — сплюнул, высморкался и продолжил: — Сеструха лажанула? Забей на нее! Проучи лярву! Да так, чтоб задохнулась, изошлась бы злобой и завистью!
— А чему завидовать? Она на воле, а я — в зоне!
— Ну, ты не канючь. У нас, не сей мозги,
производство вредное! Потому всяк срок пополам делится. Выскочишь на третью зиму, если не откинешься раньше! А деньги, короче, башли, что заколотишь, па счету твоем будут лежать. За три года кой-что скопится. Дураком не будь, не промотай их. Прибарахлись, когда выйдешь, подвали к богатой вдове и канай на ее харчах. Баб надо уметь пользовать с понтом. Не тратиться на них, а доить!
— А как же любовь?
— Во, дурень! Ты ж секи, про что ботаю! Иль мало тебя накололи эти паскуды? Приморишься, переведешь дух под юбкой у богатой шалавы. А там можно и на стороне, для души прихватить, коли силы останутся!
— Нет! Я так не смогу! Без любви какая жизнь? — покачал головой Николай.
— Слухай сюда! Тут все свои! Всяк на бабах горел. Потому секретов нет. И у меня была зазноба! Ох и кружелил я с ней! До седьмого пота. Она мне светлей солнца казалась, пьяней вина. Дороже бриллиантов, краше всех цветов, ценней жизни. Я без нее дышать не мог. Но — загремел в ходку Хотя приговорили на мыло! Аккурат двадцать лет Победе над немцем, и меня пощадили. Заменили сроком. Но в газете пропечатали, что приговорен к расстрелу и приговор приведен в исполненье… Усек иль нет? — спросил Кольку.
— Понял!
— Ни хрена ты не понял! Ведь я на нее всю свою кубышку извел. А это — немало. Лимоны! Вся в камушках, в рыжухе! В мехах! Я не только фарцовщик, а и медвежатником был. Ну, отмолотил на Тикси пять зим. И в бега сквозанул. Нарисовался к ней прямиком. А у ней пахан другой малины кайфует, как падла! Я стал свое давить. Мол, часть отдай. Она прикинулась, что не узнала меня. Ну, напомнил! Вмазал слегка! Враз признала. Но… Трехнула, мол, с транды сдачи нет! Я ей еще врезал. Она ногами в углу накрылась. Визжит, поверила, что живой, не привиденьем перед ней стою. Но бабки не дает. Я ее за горлянку прихватил. Она аж задыхается, но башли не хочет высветить. А тут ее хахаль сзади с «пером» подвалил. Пропорол, падла. Я чуть не откинулся. А она стала мне мослами на грудь и скалится, мол, много ли мне нынче надо на дорогу до погоста. И при мне фаловала пахана урыть живьем в землю! Если бы не кенты, так бы и утворили. С того дня в любови не верю.
— А ты с ней после этого виделся? — изумился Колька.
— Вишь, они меня в подвал сбросили, до ночи. Чтоб я там кровями изошелся и накрылся. Но со мной кенты были, с какими в бега сорвался. Они и выручили. Вломились к вечеру. И пахана в клочья пустили. И ее прижали. Указала, где канаю. Меня достали. Я уж без сознанья. Ее тут же на «перья» взяли. На ленты распустили всю, как есть. Так и не нашмонали, где кубышку притырила…
— После нее не имел баб?
— Упаси меня, Господи, от этой заразы! Я их только пользую. Но не имею. Не дольше, чем на ночь, если смачная. А уж на подольше — натуру мутит от них!
— Да разве только Макарыч? Тут половина мужиков из-за бабья сроки тянет! — подал голос мужик, засидевшийся у стола.
— Вот и у меня была лярва! Не красавица. Обычная лахудра. Как и все. А тут мой сосед ей приглянулся. Схлестнулась. Я их на горячем накрыл. Ну и отправил ее гулять. Правда, через окно. С шестого этажа. Думаешь, сдохла? Хрен там! Только ноги поломала. Транда — в целости! Зато меня в тюрьму! А она с соседом и теперь кувыркается. Хоть трое детей. Старший сын ко мне в зону от ней запросился! — выдохнул мужик на стоне.
— А моя как отчебучила? С моим другом, в сарае… Я ее за космы с сена сорвал и в угол мордой. А там коса висела. Все рыло искромсало ей. Так она наплела, что я ее ножом порезал. И поверили в суде. Теперь спилась. Обоих детей у нее в приют забрали. Ворочусь, все заново начинать придется, — рассказал мужик с соседней шконки.
— Это еще что! Ваши хоть с чужими! У меня и вовсе. С моим отцом спуталась. Три года… И если бы не мать… Она уже не выдержала позора. Выдала обоих. Я и добрался. Озверел. Обоих ночью на сеновале топором изрубил в куски. Вся деревня за меня вступилась. Мол, как иначе? Но судья, сука!
Все трепалась про закон и неприкосновенность личности! Вот только про мою душу запамятовала! А в доме дочка осталась. Не знаю, может, сестрой доводится. Теперь уж в школу пошла. Мать растит. Все равно родная…
— Оно, вишь, не только у тебя в судьбе замете- лило. Всех достало паскудство бабье! Может, кто с нас и давал в жизни левака, но по семье это не било. Детву не сиротили. А эти… Нет, Колька, вырви с души заразу. И никогда ни одной не верь!