вне меня, то ввергся бы в подлинное пекло угрызений совести. Аристотель говорит, что каков человек, таковы и его цели. Однако, добавлю я, характер человека дан ему при рождении и не зависит от его воли. Высказывание этого языческого философа можно подтвердить дюжиной цитат из Писания, например: как ручейки вод, так и сердце царя в руке Господа.
— В противовес дюжине цитат, которыми вы мне грозите и в которых отрицается свобода воли, — с улыбкой возразил Петр, — я мог бы привести вам дюжину других, провозглашающих эту свободу. Например, в книге Притчей, из которой вы привели мне эту милую фразу о ручейках, мы читаем еще: сердце справедливого обдумывает, что сказать — а это, добавлю я, и есть свобода, ибо если б справедливый не был свободен, он не обдумывал бы своих слов, а говорил бы только то, что внушит ему Бог. Поэтому я скажу: мыслю — следовательно, я свободен.
— Это ваши слова или опять какая-нибудь цитата?
— Да так, просто в голову пришло.
— Отлично, — не без иронии заметил Эмилио. — Следовательно, вы и тогда были свободны, когда — до моего свободного вмешательства — умирали на досках посреди моря?
— Да, я и тогда был свободен. Потому что имел возможность быстро положить конец своим страданиям, намеренно и добровольно бросившись в воду и утонув. Но я этого не сделал, потому что все время — и, как оказалось, не напрасно, — ждал, что кто-нибудь заметит меня и протянет спасительную руку; а это есть мышление, следовательно, свобода. И так как я свободен в выборе, то и решаю прекратить этот ни к чему не ведущий спор и задам вам вопрос, который меня действительно интересует: не известно ли вам, капитан, куда девался мой пояс, который я носил на теле и в котором зашито около четырехсот золотых дукатов?
На смуглое капитанское чело набежало облачко.
— Вы скупы, синьор да Кукан, отмеряя мне аптекарскими дозами удовольствие дискутировать о серьезных вопросах, что является моим любимейшим развлечением, тем более желанным, что в моем положении купца и морехода мне лишь очень редко удается прибегнуть к нему: от членов команды я, право, не могу требовать, чтоб они разбирались не только в обслуживании судна, но и в Аристотеле, в апологетике или патристике. Даже краткая беседа с вами доставила мне несказанное удовлетворение, ибо к вашей формуле: cogito, ergo liber sum [3], — могу присоединиться и я, вовсе не изменив своему мировоззрению. Когда я, в моем бурном прошлом, сбивался со стези христианских добродетелей и совершал несправедливые поступки, я не бывал свободен, ибо, целиком захваченный страстями, не в состоянии был мыслить, и следовательно, не должен ни в чем себя упрекать. Так ли это?
— Я рад, капитан, что теперь, когда речь зашла о моем поясе с единственной оставшейся у меня наличностью, ваша способность рассуждать не подавлена страстями, которые лишили бы вас свободы и позволили бы вам сойти со стези добродетели.
До Эмилио Марселли не сразу дошла шутка Петра, и лишь когда это случилось, он закатился зычным матросским хохотом.
— Да вы остроумны, синьор да Кукан, язычок у вас как бритва и всегда готов шутить, как и подобает настоящему дворянину и кавалеру. Но прежде всего вы мой гость, более того — дорогой, любезный мне и уважаемый гость, и потому я поспешу исполнить ваше желание.
Он выдвинул ящик письменного стола и вытащил оттуда тайный пояс Петра, некогда роскошный, из позолоченной кожи с тисненым восточным орнаментом, а ныне сморщенный и почерневший от невзгод, пережитых его владельцем.
— Я спрятал его, чтобы он не попал в неподходящие руки. Что же до того содержимого, о котором вы выразились так, будто это единственная оставшаяся у вас наличность, — что я считаю особенно удачной шуткой, — то оно составляет не около четырехсот золотых цехинов, как вы неточно указали, — небрежность, лишний раз подтверждающая ваш высокий ранг, так что я, простой купец, могу лишь поздравить себя с тем, что спас жизнь столь славного мужа, — нет, в вашем поясе не около четырех сотен, а шестьсот тридцать золотых цехинов. Прошу пересчитать.
— В этом нет нужды, — сказал Петр. — Я верю вам, капитан.
— Благодарю, — скромно вымолвил Эмилио. — Тем не менее, синьор да Кукан, я прощу у вас письменного подтверждения, что сполна вернул вам ваши деньги — чуть было не сказал «карманные». Мои люди знают, что я снял с вас пояс, когда вы были без сознания, и мне бы не хотелось, чтобы когда-нибудь в будущем злые языки оговорили меня, будто я оставил эти деньги у себя.
— С величайшим удовольствием, — отозвался Петр и настрочил краткую расписку на чистом листочке бумаги, который Морселли пододвинул к нему вместе с гусиным пером и чернильницей.
— Вы избавили меня от тягостной заботы, — закончив писать, заговорил Петр. — Я спрашивал себя, чем отблагодарю вас за все, что вы для меня сделали, а может быть, и еще сделаете, — и, не надеясь более когда-либо увидеть свои деньги, не находил ответа.
Легкое облачко, ранее уже набегавшее на капитанское чело, появилось на нем снова.
— Я не понимаю вас, синьор да Кукан.
Петр улыбнулся.
— Да понимаете. Вы несомненно человек честный, однако не святой и не захотите, конечно, чтобы я остался вашим вечным должником.
— Естественно, этого я не хочу.
— Давайте же обратимся к цифрам, — предложил Петр. — Мне нужно как можно скорее добраться до Франции, и я прошу высадить меня в Марселе. Сколько вы за это возьмете?
— Цифру назовите сами, — неприязненно ответил Эмилио.
— Я вам обязан жизнью, а посему предлагаю все, без чего могу кое-как обойтись, — заявил Петр. — Скажем, пятьсот цехинов — достаточно?
Эмилио Морселли засмеялся.
— Вы просто сошли с ума, синьор да Кукан. Я честно вернул вам ваши карманные деньги, потому что такая смехотворная сумма ничего не составляет ни для меня, ни для вас. Оставим же глупые шутки и будем говорить серьезно. Если бы вам, в те тяжкие минуты, когда вы погибали от голода и жажды, явился ангел- хранитель и сказал: ты будешь спасен, Пьетро да Кукан, еще совсем немножко, и ты получишь еду и питье и снова вернешься к жизни, но нужно, чтобы ты тряхнул малость мошной, — что бы вы ему ответили? Чего бы это ни стоило, сказали бы вы, все деньги мира не имеют для меня никакой цены в сравнении с одним глоточком чистой воды! Да, да, именно такие слова произнесли бы вы, если б ваша жизнь висела на таком тонком волоске. Теперь же, когда вы сидите на моем корабле, на моем стуле, утолив голод моей пищей, а жажду — моими напитками, одетый в мое платье, умытый моей пресной водой и моим мылом, обихоженный моим племянником, причесанный моими гребнями и побритый моею бритвой, — короче, когда вы благодаря мне и моему альтруизму снова чувствуете себя хорошо и похожи на человека — вы выдаете себя за бедняка. Это самая дерзкая ложь, какую я когда-либо слыхивал. Какой же бедняк, скажите на милость, пускается в путь, опоясанный великолепным поясом, набитым золотом? Ваша речь — это речь графов, князей и прелатов, одним словом, людей высших сословий. Вы человек ученый, умеющий чеканить сентенции, которые не пришли бы мне на ум, даже если бы я десять лет кряду ломал себе голову, хотя, как вы могли заметить, и мне в свое время досталось тонкого образования. И не говорите мне, что ваше семейство откажется заплатить нам, бедным морякам, за спасение вашей драгоценной жизни, скажем, тысяч пятьдесят цехинов.
Под конец этой тирады глаза капитана затуманились слезой, а голос растроганно дрогнул; и Петр с беспокойством подумал, что если образованный негодяй куда хуже необразованного, то негодяй образованный, да еще и плаксивый — самый опасный из всех негодяев.
— Почему же только пятьдесят? — сказал он. — Почему не сто, не двести тысяч?
Лицо капитана, выражавшее растроганность, снова прояснилось в улыбке.
— Кажется, синьор да Кукан, вы наконец-то вернулись к разуму! Скажите, где резиденция вашего семейства, напишите им пару строчек, что вы живы и здоровы и вернетесь домой, как только ваш посланец, которого я отправлю, вернется с суммой, только что вами названной, — и все будет в порядке.
— Вот вы сейчас сказали, что я наконец-то вернулся к разуму, — сказал Петр, — но это неверно: я никогда не отпускал от себя разум, а потому и возвращаться мне к нему не было необходимости. Впрочем, и