шлюпка французской военной комендатуры с тремя морскими пехотинцами на веслах и сержантом на руле. Подплыв на расстояние окрика, сержант приложил ко рту рупор и прокричал следующее официальное сообщение:
— Правительство Его Величества короля французов Людовика Тринадцатого извещает всех французских подданных, а также подданных иных государств, прибывающих на территорию Франции, что оно назначило награду в десять тысяч золотых дукатов за сведения, которые способствовали бы поимке преступника по имени Пьер Кукан де Кукан, или, на итальянский лад, Пьетро Кукан да Кукан, виновного в убийстве Его Преосвященства кардинала Гамбарини! Преступник сей, по имеющимся данным, направляется во Францию. Подписано Его Величеством королем французов Людовиком Тринадцатым!
Когда сержант кончил, на честном судне «Венеция» воцарилась тишина, ибо все, высыпавшие на палубу, просто обалдели. Петр, уже радостно собравшийся вырваться на волю и приступить к дальнейшим шагам по спасению человечества, стоял ошеломленный. Опять рухнули все его планы и надежды — и опять, как уже не раз в жизни, он совершенно не знал, что делать. В полном шоке находился и весь экипаж — сам Эмилио, все его двоюродные братья и племянники и прочие матросы. Все как один — бандиты, убийцы и насильники, они питали прочно укоренившееся и воспитываемое поколениями отвращение к законам, властям и судам, а посему небескорыстные контакты с полицией и жандармерией, всякое доносительство представлялись им подлейшими из всех мерзостей. Это — одна сторона дела, говорившая в пользу Петра. С другой же стороны, все эти люди, хоть и вступавшие охотно в общение с нечистыми силами, были весьма набожны, проникнуты горячей любовью к Богоматери и почтением ко кресту, к мощам праведников, к церквам, к святой воде и прочим атрибутам религии, и, естественно, ко всем священнослужителям, от незначительного деревенского попика до Его Святейшества в Риме. Услыхав теперь, что дотторе Пьетро убил не просто человека — за это его никто не стал бы упрекать, — а кардинала, nota bene [5] кардинала настоящего, сиречь итальянского, как можно было судить по фамилии, они были возмущены и шокированы, и эти чувства давали им право выдать Петра в руки правосудия без малейших угрызений совести: убийство настоящего кардинала — совсем иное дело, куда худшее, чем просто убийство, это — sacrilegio, святотатство. И все же они не решались так поступить, потому что боялись дьявольских очей дотторе, который — кто знает — мог бы сглазить их до смерти или превратить в соляные столбы, какими они и так уже наполовину стали. Так и торчали все они в нерешительности и смотрели на своего капитана, ожидая, как поступит он.
Капитан Эмилио видел себя, конечно, перед той же дилеммой, что и его люди, но, понюхав теологического образования, менее глубоко и менее искренне разделял их простодушные скрупулы. Невероятно жадный, охваченный неодолимой тягой к мамоне, он снова дал волю страсти, — что, как мы знаем, ограничивало свободу его решений, — и во всю глотку крикнул французскому сержанту:
— Пьетро да Кукан здесь, в наших руках, забирайте его!
— Chouette, on'y va, — отозвался, французский сержант, что примерно означало: «Порядок, сейчас будем».
Хромоногий Бенвенуто, племянник капитана, внес свою долю в успех переговоров, деловито осведомившись у сержанта:
— А деньги-то, эти десять тысяч, у вас с собой?!
— За денежки не беспокойся, замухрышка! — ответил тот и дал знак гребцам налечь на весла.
Команда честной «Венеции» облегченно загомонила, радуясь благоприятному завершению конфликта, но гомонила она недолго, ибо Петр, бледный, вперил в капитана Эмилио свой ужасный взгляд и проговорил вполголоса, но так явственно, что его слышно было даже на верхушках мачт:
— Эмилио Морселли, жалкий трус, ты не хотел быть marcato, так будь же вдвойне marcato, будь marcatissimo, стань таким заметным и безобразным, чтоб все жандармы мира не только могли тебя узнать, но чтобы их тошнило от твоего вида! И прежде всего желаю и повелеваю, чтоб твоя гнусная бородавка вернулась на то место, где она сидела, пока я не свел ее чарами!
Эмилио в ужасе дотронулся до места, где когда-то торчала ненавистная бородавка, но, нащупав лишь свежую, здоровую кожу, высокомерно захохотал, и вся команда подхватила хором:
— Ха-ха! Ха-ха!
Но Петр, не смущенный явной недейственностью заклятия, продолжал:
— А вторая пусть вырастет у тебя на кончике носа!
— Ха-ха! — ответствовал Эмилио, ибо и нос его остался чистым и красивым, как прежде.
— Хе-хе-хе! — издевалась над Петром команда.
— И посреди лба! — крикнул Петр.
— И-хи-хи-хи! — ржал капитан Эмилио, запрокинув голову и подставив свое гладкое, как у юноши, лицо ласковым лучам солнца.
— Ах-хи-хи-хи! — заливались все Морселли и не-Морселли.
— И на правой щеке! И на подбородке! — безнадежно надрывался Петр. — И на руках, и на ступнях, и на груди! На спине!
Тем временем Бенвенуто бросил французам в шлюпке канат, и те один за другим поднялись на палубу. Петр шагнул им навстречу:
— Господа, я к вашим услугам.
— А деньги? — напомнил Бенвенуто.
— За ними пусть ваш капитан зайдет в интендантство, — ответил сержант.
— Да, пусть он сделает это, — подхватил Петр. — Но если он только дотронется до этих денег, пускай у него отнимутся пальцы обеих рук… Что ж, господа, пойдемте!
Сержант с вежливым поклоном пропустил Петра вперед. Люди честной «Венеции» провожали своего опозоренного чародейного дотторе нестихающими взрывами здорового смеха.
Капитан Эмилио смеялся вместе со всеми, однако не совсем искренне, ибо был слегка встревожен: ему показалось, что то местечко на щеке, на которое Петр обрушил первое свое заклятие, начало как бы немножечко свербеть, чуточку чесаться, легонько давить…
ХОРОШИХ ТЮРЕМ НЕ БЫВАЕТ
Il n'y a pas de belle prison.
Наше долгое повествование, незаметно даже для автора, свернуло теперь из сфер вольного наслаждения почти сказочными событиями на строгую колею солидно документированной истории, и потому следует напомнить, что все еще не кончился тот самый тысяча шестьсот семнадцатый год, когда великая война между европейскими народами готова была вот-вот разразиться. Она еще не разразилась, и многое можно было еще спасти, однако ничто спасено не было. Война, как известно, грянула, а все потому, что именно в это время наиболее способный и ярый приверженец мира, наиболее мужественный и красноречивый защитник разума и правды, Петр Кукань из Кукани, находился где угодно, только не в том единственном месте, где его присутствие было настоятельно необходимо. Этим единственным местом был его родной город Прага.
Находись Петр там, его проницательности и ораторскому искусству наверняка удалось бы предотвратить страшнейшую ошибку, когда-либо совершенную в истории Чехии, да и всей Европы. Ошибка эта заключалась в том, что чешские протестантские сословия в непостижимой слепоте избрали чешским королем ничтожного католического князька, мелкого штирийского эрцгерцога Фердинанда из династии Габсбургов, коварного негодяя, который обращал в католичество своих штирийских подданных с помощью виселиц; он травил людей охотничьими псами, загоняя их в костелы. Верный своей гнусности, он отблагодарил чешских избирателей за их благодушно-идиотическое решение тем, что четырьмя годами позднее велел их всех казнить на Староместской площади Праги. Ах, участвуй Петр в этих злосчастных выборах, они без сомнения закончились бы совершенно иначе; и — ах, участвуй Петр затем в злополучной пражской дефенестрации, выброшенные из окна вряд ли остались бы живы и здравы и не могли бы помышлять о мести. Но какой толк раздумывать о том, что было бы, если б случилось то, чего не случилось! В тот мрачный исторический период Петра там не было. Ему, право же, и в самом кошмарном сне не могло привидеться, чтобы первые пламена всеевропейского пожара — а Петр давно и с опаской предугадывал его — взовьются именно там, в родной его золотой матушке Праге на Влтаве, которую он покинул шестнадцать лет назад. Да если б и могло прийти ему такое в голову, то поделать он все равно ничего не мог, ибо сидел в марсельской крепости на острове Иф, куда его переправили после кратких формальностей в военном