раз. И будет вполне в духе человеческих судеб, если я в конце концов паду жертвой глупой, мелкой ошибки. Ко всему прочему, у меня после твоего милого снадобья болит голова и чувствую я себя до того отвратительно, что был бы рад, если б меня хоть сейчас черт унес.
Либуша сказала со вздохом:
— И зачем я, ленивая дура, не училась в школе прилежней! Зачем не слушала внимательнее уроки учительницы! Зачем была такой скверной, непослушной ученицей!
— О какой школе ты говоришь?
— О венской школе чародейства. Меня послал в эту школу мой ротмистр, чтобы я научилась варить снадобье, которое сделало бы его неуязвимым. Это была хорошая школа, я могла там научиться всему, что нужно человеку, могла бы теперь разбить эту колоду и без ключа открыть запертые двери, но я не умею этого, потому что прогуливала уроки и больше болталась Бог весть где, чем сидела за партой, и голова у меня была полна всяких глупостей, не имевших ничего общего с учением. Сколько колов я схлопотала, сколько замечаний в классном журнале, сколько выговоров директора, сколько часов простояла на позорном месте, сколько в карцере насиделась! И так я с грехом пополам только и выучилась, что гипнотизировать людей, превращаться в кошку, вызывать козла и подобной чепухе, на какую способна любая начинающая. Мой ротмистр дома устраивал мне выволочки за неуспехи в школе, только не умел он так приятно шлепать, как ты, — и, конечно, ничего не умел он делать так славно, как — чувствую это до мозга костей — сумел бы ты. В конце концов даже снадобье-то я ему сварила плохо, бедняга пал в бою, и я распрощалась со школой. Но ты, Петр, не бойся, я не дам тебе мучиться. Уж если не удастся тебя спасти, я как-нибудь проберусь к тебе и проткну тебе сердце.
— Спасибо, не надо, — сказал Петр.
— Но почему? — удивилась Либуша. — Ведь такая смерть будет для тебя избавлением! Да знаешь ли ты, что это такое — умереть на колесе?
— Знаю очень хорошо… Но я не позволю тебе рисковать ради меня.
Вместо ответа Либуша фыркнула и зевнула, показав свои великолепные, белые, острые зубки, и принялась вылизывать себе грудку. Потому что — Петр и теперь не уловил момента, когда это произошло, — она опять обернулась кошкой.
— Нечего тебе фыркать да зевать от скуки, слушая мои джентльменские возражения, — сказал Петр. — Но я не допущу повторения того, что случилось много лет назад, когда меня, как сегодня, ждала жестокая казнь, а некая красивая женщина меня спасла, но поплатилась за это так страшно, что у меня до сих пор сжимается сердце при одном воспоминании…
— Как же она поплатилась? — спросила Либуша, опять уже в человеческом обличье.
— Ее колесовали.
— Если тебя раздражает мое жалкое колдовство, то меня бесит вечная твоя добродетельность, — заявила Либуша. — Благородно, конечно, что ты жалеешь ту даму, но у нее-то уже все позади, а тебя это еще только ждет. И чего я, дура, забочусь о тебе? С какой стати думаю о тебе? Зачем торчала на подоконнике и ждала, когда ты очнешься, чтобы утешить тебя и сказать, что ты не одинок? Какое мне до тебя дело? Кто когда думал обо мне, когда мне бывало плохо? Да ни одна собака! Пока я не знала, что есть на свете ты, — жила себе спокойно, всем довольная, думала только о себе да о своем счете в банке золотой Праги. Сказывала мне матушка, еще когда я маленькая была, что ни один мужчина не стоит того, чтобы ради него хоть пальцем шевельнуть. А разве ты не просто обыкновенный мужчина? Конечно. Но зачем ты такой стройный, и сильный, и прекрасный? Зачем шлепнул меня по заду так мило и приятно, что я до сих пор это чувствую? Зачем не было мне суждено обокрасть тебя, как оно и подобает солдатской жене и колдунье, которую ты презираешь, да улепетнуть, чтоб никогда больше не встречаться с тобой?
— Ничего я тебе на это не отвечу, но ты ошибаешься, думая, что я тебя презираю. Ты посетила меня в заточенье и хотя сделала это не совсем обычным способом, тем не менее это был акт человечности, который в значительной мере примиряет меня с людским родом; ведь человек — столь страшное создание, что даже птица альбатрос в ужасе спасается бегством, едва его завидев, — ты же близка и мила моему сердцу, как родная сестра.
— Всего лишь сестра? — усмехнулась Либуша. — Разрази меня гром, Петр, если я думаю о тебе как о брате.
— Да и я вчера вечером, когда ты определила мое состояние солдафонским выражением «marschbereit», был далек от того, чтобы питать к тебе исключительно братские чувства, — но тут, увы, меня свалило твое снотворное. Сейчас, когда ноги мои в колодках, дело обстоит несколько иначе, ибо нет у меня настроения думать о любовных утехах. Из чего следует, что телесная любовь в конечном итоге — всего лишь некое украшение, некий довесок к делам, куда более важным в жизни.
— Возможно, у мужчин это так, — заметила Либуша, — зато у женщин — как раз наоборот.
Тут она тихонько всхлипнула и затем застенчиво, словно делала это впервые в жизни, поцеловала Петра в губы. В ту же минуту за дверью послышались приближающиеся шаги, и Либуша, мгновенно обернувшись кошкой, вспрыгнула на окошко и исчезла, оставив на лице Петра следы своих слез.
ВЕСЕЛАЯ КАЗНЬ
Название chorea ballismus, или пляска святого Витта, пришло к нам из средневековья, когда наблюдались приступы плясовых движений, распространявшиеся с заразительностью эпидемий.
В другом подобающем месте мы уже упоминали, что Кемптен в ту пору был — и еще долго после оставался — двойным городом: имперский Старый Кемптен, исповедовавший протестантство, и католический Новый Кемптен, отделенный от Старого зубчатой стеной. Имперский Кемптен управлялся городским советом, католический подлежал юрисдикции князя-настоятеля бенедиктинского монастыря святого Гавла — мужа строгого, известного под прозвищем Малифлюус.
Понятно — ибо это вполне отвечает человеческой натуре, которая, как известно, всегда тяготела к раздорам, — что между советом имперского Кемптена и князем-настоятелем вечно происходили ссоры, свары, трения и несогласия, приводившие к тому, что обе стороны намеренно делали все назло друг другу, вследствие чего жители обоих городов, а также деревень, подданных Старому или Новому Кемптену, сильно страдали от постоянной напряженности. Поэтому, когда городской совет Старого города, с целью положить конец учащающимся зверствам, объявил, в непривычном и редкостном согласии с князем-настоятелем Малифлюусом, военное положение, распространив его на весь округ независимо от принадлежности к той или иной части Кемптена, распоряжение это было встречено всеобщим ликованием. Мнение толпы всегда склонно преувеличивать и доброе, и злое, частную удачу считать окончательной, а частную неудачу — тотальной катастрофой; поэтому теперь, когда главы Старого и Нового города энергично протянули друг другу руки, всякий готов был поверить, что теперь-то уж в округе навсегда воцарится мир, все грабители, бандиты и мародеры, бледнея от страха, будут обходить кемптенские владения на почтительном расстоянии, так что дочери этого плодородного сельского края снова смогут без опаски выгонять на пастбище свиней и рогатый скот, влюбленные парочки будут, как встарь, искать укрытия в шепчущей сени рощ и садов, а добрые торговцы смогут беззаботно и радостно возвращаться с ярмарок, унося домой покупки и выручку. Ну-с, когда вслед за этой новостью последовала еще более приятная, а именно, что в Старом городе схвачен убийца мельника Штера и завтра, на страх всем злодеям, будет казнен с неслыханной жестокостью, — то это было встречено не просто с радостью, а с восторгом и взрывом всеобщей любви к отцам обоих городов, совместный гениальный шахматный ход которых оказался таким удачным; а то, как синхронно они ударили кулаком по столу, произвело на редкость впечатляющий гром.
Теперь не удивительно, что стар и млад, богатый и бедный, женщины и мужчины, взрослые и дети — словом, все желали присутствовать при ужасном конце злодея; и вот с утра раннего в Старый город потянулись жители близлежащих деревень — из Зульцберга и Дураха, Пробстрида и Лаубена, из Хассберга, рассевшегося на холме среди виноградников, и из Вильдпольдсрида — пешком, верхом, на телегах, украшенных лентами веселых цветов и влекомых волами, увенчанными лентами же, как бывает в праздник спожинок. Шли мужчины, еще не совсем очухавшиеся, ибо они спали до самой последней минуты, когда осознали, что пора идти; шли женщины в воскресных нарядах, в пестрых жакетках солдатского фасона, модного в ту пору среди сельчан, в платочках, расшитых огненными цветами, но с молитвенниками в руках, потому что — а вдруг перед казнью будет что-нибудь божественное?
Все были веселы и взвинчены предвкушением интересного зрелища. Чувство собственной