драной орденской рясе; неподвижно выпрямившийся, с окаменелым выражением сурового и худого лица, он благословил господ из свиты Вальдштейна, поспешивших к нему — сам Вальдштейн впереди, — чтобы разглядеть его поближе.
— Досточтимый отче, — заговорил с ним герцог, — я в самом деле ravi и enchante встречей с Вами и высоко ценю любезность, проявленную Вами в том, что Вы не пожалели времени, чтобы навестить по дороге мое скромное временное жилище.
Отец Жозеф отвечал:
— Сын мой, это не любезность, а обязанность, которую я, как верный слуга родины и короля, исполняю по мере своих сил и в пределах своего долга перед Господом. Слава вашего герцогского высочества и блеск ваших деяний, сын мой, не дозволяют мне пренебречь возможностью лично выразить вам свою благодарность за то рвение, с каким вы отстаиваете интересы святой нашей церкви в ее великой борьбе против отступников, и благословить ваши достохвальные усилия.
Все это отец Жозеф произнес негромким интеллигентным баритоном, ни разу не запнувшись, на французском языке, звучном, как колокол, как то самое «дин-дан-дон» из припева песенки, которую, как мы помним, он любил напевать. Так умел он говорить; Вальдштейн далеко не мог с ним в этом сравниться.
— Я смущен такой похвалой, Ваше Преподобие, — сказал он. — Однако факт — нам много есть о чем потолковать. Прошу оказать мне честь и занять место в моем экипаже.
Так и сделали; и по дороге к Меммингену выяснилось, что герцог отлично осведомлен о той ревностной агитации, какую отец Жозеф давно еще, до начала войны, проводил в пользу крестового похода против турок, стремясь убедить и привлечь к этой идее папу и правительство Франции, равно как и о том, что идея сия вдохновила отца Жозефа на сочинение длиннейшей эпической поэмы в четыре тысячи пятьсот строк, озаглавленной «La Turciade», «Туркиада», которую он закончил, когда война длилась уже семь лет и о крестовом походе на мусульманский Восток нечего было и думать. В этой неудаче, всего лишь временной, как утверждал автор в поэме, повинен сам Антихрист, который, чтобы предотвратить войну против Турции, уже готовую разразиться, раздул военный пожар в сердце Европы — в Чехии.
Ну-с, и пока карета, жарясь на солнце, мягко покачивалась по дороге от Линдау к Меммингену, герцог, этот верный слуга императора Габсбурга, известного противника крестового похода, заявил, к некоторому удивлению отца Жозефа, что до последней буквы согласен с ним, отцом Жозефом, и что его желание истребить турок ничуть не меньше, чем желание отца Жозефа. Поэмы об этом он, правда, не написал, так как стихом не владеет, и никому еще не высказывал свое величайшее в жизни желание; это, однако, никоим образом не изменяет того факта, что он, герцог Фридляндский, лелеет в душе, как высший и благороднейший идеал, мысль обнажить свой меч во имя креста против полумесяца.
Если герцог воображал, что такое его признание повергнет святого мужа в экстаз, то его ожидало разочарование.
— Рад это слышать, сын мой, — отозвался на его слова отец Жозеф. — Но, учитывая сложившиеся в мире обстоятельства, слово «идеал», употребленное вами, следует понимать как нечто такое, что возможно осуществить только в неопределенном будущем. Право же, помышлять о священной войне против турок в то время, когда миру, исповедующему истинную веру, грозит опасность со стороны Швеции, Дании, Англии и Голландии, мягко говоря, нереально и даже грешно, ибо человеку надлежит стремиться к исполнению явственных и бесспорных решений Господа, а не противиться им; в данном же случае Господь явно установил, что священный поход на неверных, сиречь на турок, следует предпринять лишь после подавления лютеранской и прочей ереси. Это, сын мой, я говорю с болью в сердце, ибо поход на турок, как вы с такой тонкостью почувствовали, действительно был и остается моей самой любимой идеей. Но что такое желание столь хрупкого и одинокого создания, как я, в сравнении с волей Божией? Неужто пустыми и бессодержательными должны стать наши слова, ежедневно повторяемые в молитвах: fiat voluntas tua [37]?
— Безусловно, нет, — пробормотал герцог, пораженный холодной отповедью монаха.
— Турецкому вопросу, — невозмутимо продолжал отец Жозеф, — мог придать движение и силу один лишь Пьер Кукан де Кукан, в свое время первый советник султана. Но Господь, распалясь гневом на грехи европейцев, не признал нас достойными такой милости — предпринять святое дело искупления, и разрушил благочестивые усилия Пьера. Имя Пьера де Кукана, одно время известного под именем паши Абдуллы, Учености Его Величества султана, вам, надеюсь, известно.
Герцог стал припоминать.
— Пьер, Пьер… Как дальше, простите?
— Де Кукан.
— Это имя мне незнакомо, — сказал герцог. — Но о паше Абдулле я в свое время многое слыхал. Что с ним произошло?
— Он исчез. Наша эпоха, пускай кровавая и жестокая, слишком тесна для человека его формата. Я твердо надеюсь, что он еще жив, и молю Бога, чтобы он вернулся и вмешался в историю, как он делывал и прежде, ибо если так случится, то это будет для меня явственным знамением, что деяния, сотрясающие человечество, начинают подниматься над недостойной и бессмысленной мышиной возней, в какой оно увязло.
— Если Вам так важна судьба этого Пьера де Кукана, я охотно поищу его, — сказал герцог. — Но не будем отвлекаться. Вы сказали, досточтимый отче, что в данных обстоятельствах заниматься идеей войны против турок — грех. Однако, простите мне это, в пункте греха я не так щепетилен, как Вы, и потому, — да будет мне позволено употребить ваше выражение, — я буду лелеять эту мысль и впредь, тем паче что она оправдает мой другой, действительный грех, а именно создание огромной армии, до того огромной, что я теперь не могу распустить ее, не наводнив Европу люмпенами и грабителями, в которых превратятся мои наемники, едва перестав быть солдатами. Да, весьма возможно, что армию мою нельзя распустить; но зачем мне ее распускать, если, добившись конечной победы здесь, я могу повернуть ее на восток, против турок?
— Повернуть на восток… — тихо повторил отец Жозеф. — Под командованием победоносного Габсбурга…
— Под моим командованием, — возразил герцог. — В тесном взаимодействии с правительством Его Величества короля Франции.
В тот же вечер в своей меммингенской резиденции Вальдштейн дал в честь французской делегации великолепный ужин из тридцати двух перемен. Отец Жозеф не принял в нем участия, наложив на себя строгий пост во искупление греха изнеженности, совершенного им, когда он путешествовал в карете.
А на следующее утро французы покинули Мемминген. Добравшись до Регенсбурга, отец Жозеф первым делом посетил заядлого противника Вальдштейна, курфюрста Баварии герцога Максимилиана, у которого провел несколько часов в строго секретной беседе. Монах намекнул, что его начальник, кардинал Ришелье, не возражал бы, если б герцог Максимилиан ссадил с трона Габсбурга и сам надел бы на себя императорскую корону; Его Преосвященство готовы были бы даже подсобить ему в этом деле, склонив католических курфюрстов выбрать императором Баварского герцога. Это могло бы гладко и элегантно положить конец традиционной вражде, между французским правительством и Габсбургами: последних просто сметут, et voila [38]! Но прежде чем это сделать, было бы необходимо — и это кардинальное условие, conditio sine qua non — добиться, чтобы так называемый герцог Фридляндский, Альбрехт Вальдштейн, был лишен функции генералиссимуса императорских войск и отпущен со службы.
Герцог Максимилиан возразил, что это легче сказать, чем сделать. Среди курфюрстов нет ни одного, кто всеми силами души не желал бы послать к дьяволу этого чешского парвеню Вальдштейна; об этом уже не раз говорилось на тайных встречах, и курфюрсты пришли к прямо-таки трогательному единодушию. Но есть тут немалая трудность: увольнение Вальдштейна может произойти только по приказу императора, а император цепляется за Вальдштейна, видя в нем свою главную, если не единственную, опору. И еще одно препятствие: сам Вальдштейн. Он отнюдь не овечка, не беспомощный дурачок. У него, без сомнения, всюду шпионы, осведомители, и едва он узнает, что в Регенсбурге что-то затевается против него, явится сам во главе своих полков, и свадьбе не бывать.
— Исходя из своего знания человеческих душ, — возразил отец Жозеф, — я полагаю, что он никуда не двинется и ничего не предпримет против сил, которые воздвиглись на него по его собственной вине. Я