зажав меж кожаных пальцев дымящую сигарету, одним словом, настроившись на торжественный лад и с чувством глубокого осознания своего долга шагаешь через будку на входе, минуешь железные ворота. С невозмутимым видом проходишь мимо лотков с цветами, мимо всяческих хибарок, которые умудрились пристроиться даже здесь, на границе театральных владений смерти, немногим отличаясь от подобных ларьков у ворот стадионов или на краю лужаек для народных гуляний, рядом с аттракционами; коммерция, ничего не поделаешь! То же самое — на первом перекрестке кладбищенских улиц, где стоит громадная фигура женщины, аллегорическое изображение перехода в небесный, загробный мир или в сон, скульптура, которая очищает помыслы от скверны. Идешь своей дорогой, под сенью платанов, с зубастых сучьев безжизненно свисают пучки листьев. Дальше идешь мимо целых кварталов могил, оставляя их без внимания; римская цифра на железной табличке, на конце высокого шеста, сообщает номер очередного квартала. Идешь мимо. Когда доходишь до первой площади, на которой стоит увитая розами ротонда, поворачиваешь налево.
Ты шагаешь, конечно, медленно, размеренно, потому что деревья, сейчас уже голые, с обнаженными ребрами, образуют как бы неф собора, ты находишься как будто на природе, и все-таки не совсем, и в городе, и не в городе: ни магазинов, ни тучных пашен, только нависающий свод сада за стеной да угрюмые памятники на каждом шагу — пашня Господня, говорят сельские жители, но здесь это название неуместно. И наконец — вот оно, заветное место. К подножию такого вот памятного камня или креста ты кладешь цветы. И надо постоять. И вот мы стоим и пристально смотрим на надгробие или на крест, и на небольшой садик перед ним — стоит господин Ретельнатц, стою я, оба в чистой одежде, по-воскресному прилизанные. Странное занятие, стоять вот так перед частным владением, которое ты лишь с превеликим трудом находишь среди огромного числа подобных. Может быть, и вправду на помощь приходит память об умершем или, наоборот, угрызения совести из-за неспособности что-либо чувствовать, из-за своей черствости. Да к тому же тишина и воскресенье, и терпкие запахи в холодном воздухе. Но одновременно — и ощущение какого-то торжественного действа, словно ты пришел в церковь, а значит, проводишь время со смыслом, за возвышенным занятием. Особое чувство возникает и по поводу Ретельнатца; зрелище, которое он собой представляет, наводит на мысли: ага, и этот господин, оказывается, имеет свою историю жизни, и со времен бронзового века в нем что-то переменилось, у него свои привычки, он выйдет на улицу, сядет в поджидающую его машину или в дребезжащий трамвай и вернется в свой мир, непроницаемый мир, осененный судьбой, мысли быстро облекут его, этого господина, в одеяние судьбы, и на таком вот кладбище с легкостью сочинят ему историю жизни — кто знает, быть может, здесь покоится его возлюбленная, и теперь он, онемев, погруженный в подобающие мысли или — с бурей чувств в груди от непостижимости жребия человеческого, возвращается домой, но куда? К каким трауром освященным обрядам? Видение жизни на таком вот кладбище, видение, которое может касаться только других людей, когда сам ты живешь в жестких рамках, рамках школы, родного города и придумываешь разные способы вырваться из них, из скучных оков вечно одинакового и до смерти знакомого, страстно желая избавиться от всего этого. И тогда ты устраиваешь себе праздник — идешь на кладбище в воскресенье, если все билеты в кино распроданы.
Бальбек. Вспоминаются наши с ним разговоры о женщинах, совсем недавно… Его мнение, будто женщины — это просто одомашнившиеся существа, которые принципиально отказываются что-либо делать под прикрытием беспомощности и потребности в защите, под прикрытием преданности. И приключения с женщинами он мыслит себе как отношения без взаимных расчетов, под вольным небом, чтобы они были взаимно укрепляющим силы обменом, купание вдвоем, и ничего больше, игры зверей в версии товарищества. Он устал объяснять мир, беспрерывно швырять дротики, чтобы в конце концов улыбнуться размягченной улыбкой и, вновь обретя хорошие манеры, медленно отправиться восвояси, — суровый боец в приличном костюме, надетом ради других.
Он начал отливать бюсты, выбирая в качестве моделей тех стипендиатов, которых считал «самыми типичными современниками». Он постоянно бывает теперь в одной из литейных мастерских в Риме, сдружился с мастеровыми, он весь в работе и частенько так прост и так бодр, как бывал, видимо, в армии, в России, на фронте, еще тогда. Он создает скульптуры в человеческий рост, он торопится. Он впервые побывал на блошином рынке. Он наконец-то нашел в Риме свои собственные пути. Теперь он реже попадается на глаза.
А что Пиет? У этого производительность просто бешеная, как у желторотого юнца. Местные критики обеспечили ему приток заинтересованных лиц и коллекционеров, один богатый торговец произведениями искусства взялся за рекламу его творчества по всей стране и готовит большую персональную выставку. Зачастую без него просто не могут обойтись, у него масса обязательств. Чаще, чем раньше, его можно встретить в кругах международной художественной элиты, но он всегда остается самим собой, со своим собственным миром и, разумеется, с замашками помещика.
Вообще среди римских стипендиатов начинает распространяться радостное предвкушение конца срока, год истекает, и все увереннее орлиный полет. Каждый хочет взять все, что только можно.
А Массимо у Бальбека теперь нечто вроде ученика, во всяком случае он угрюмо слушает долгие рассуждения и критические замечания берлинца, которые тот формулирует на своем беспомощном итальянском, стоя перед своими картинами, и конца и края этому не видно. Он перестал работать над своей последней серией скульптур и начал все заново, уже в духе Бальбека.
И только я не делаю ничего. Проживаю свое время. А они уже в моем присутствии прохаживаются по моей персоне, как будто меня здесь нет или я не смогу с ними поквитаться. Их притворная участливость, за которой стоят сплетни. В том числе по поводу некоей Марии, которую я, конечно, знаю, как они считают. Тоже своего рода легенда. Хорошо. Я расскажу ее.
Salve Maria[14].
Красный свет угрюмо держит машины в узде. Дело происходит на мосту. Мост — широкий, и камень на солнце кажется светлым и толстым. Мутноватая вода течет под арками моста, и деревья на набережной посылают ей свое лиственное благословение. Красный свет вздрагивает. Сдерживаемая свора машин взревела. Дрожат, пританцовывают камни мостовой.
Красный свет угрюмо держит машины в узде. Два раза за два дня пришлось снимать комнату. Дрожат, дрожат камни мостовой.