запах росистой травы, и, быть может, снова войдет в мою комнату, как входит она теперь, наша молчаливая кухарка и молвит, почесывая по привычке спину: 'Василий Иваныч! самовар подали. Иди!..'
1 сентября
Ну, вот мы и в городе. Стоим покамест на прежней квартире, в старом домишке сварливой, неопрятной мещанки, которая, узнав, что я не буду более ее жильцом, насчитывает на батюшку лишние два рубля. 'Давай, говорит, давай. Небось не обеднеете! Вы сами дерете с живого и с мертвого…' Батюшка уже был у профессора и условился с ним в цене, но что-то хмурит брови: верно, моя новая квартира обойдется ему не дешево. Яблочкин ушел от меня недавно. Не знаю, потому ли, что я его несколько времени не видал, лицо его показалось мне страшно худо и бледно. Но как он бывает хорош, когда начинает с увлечением о чем- нибудь говорить! Голубые глаза горят, щеки покрываются яркою краскою, белокурые, вьющиеся от природы волосы закидываются назад и открывают белый широкий лоб. Сообразно настроению души, черты лица меняются ежеминутно. Во время разговора все члены его приходят в движение.
- А, Белозерский! - воскликнул он, отворяя дверь в мою комнату, - приехал? ну, молодец! Давай руку. Эх, дружище! Как тебя в деревне-то откормили: вот что значит батюшкин да матушкин сынок, не то что наш брат, сын пономаря и круглый сирота. Как поживаешь?
- По-прежнему, - отвечал я.
- С одинаковым душевным спокойствием? Ну, и прекрасно. Это в тебе наследственная добродетель. Отец твой, как ты сам не раз говорил, тоже ничем не возмущается. Главное, ты умный и добрый малый, за что я от души тебя люблю. А знаешь ли что? На днях я познакомился с одним молодым человеком, окончившим курс в Московском университете; он служит здесь чиновником. У него прекрасная библиотека. Хочешь, душа моя, читать? как сыр в масле будем кататься.
- Еще бы не хотеть! Давай только книг получше!
- Ох, ты! получше… вкус-то у тебя немножко испорчен. Ну, да исправится со временем, ничего.
- Где ты провел каникулы?
- В деревне одного помещика. Учил его ротозея-сынишку первым четырем правилам арифметики. Ну, душа моя, помещик! Представь себе откормленного на убой быка, с черными щетинистыми усами, с угреватым расплывшимся лицом, - вот его портрет. Чем, ты думаешь, он занимается? Лежит на мягком диване, в вязаной красной ермолке, в шелковом халате, в пестрых туфлях, и насвистывает разные марши. 'Гришка! Подай трубку!..' Заметь: стол стоит у его изголовья, на столе табак и трубка. Чего бы, кажется, кричать? Этот Гришка до того загнан и запуган, что совсем почти потерял дар слова и движется с потупленною головою и унылым лицом, как живая кукла. Такой проклятый бык, ни одного журнала не выписывает! Дочка у него тоже замечательное в своем роде создание: раздавит кто-нибудь при ней муху - она чуть не падает в обморок; увидит на своем платье козявку - поднимает крик. Однажды вечером влетел в комнату жук. Барышня взвизгнула. Сенные девки, с вениками и с полотенцами в руках, начали метаться из угла в угол за бедным насекомым. Наконец победа была одержана: жук вылетел в окно. Барышня приняла лавровишневых капель и легла в постель. В доме все притаило дыхание; даже бык на некоторое время перестал насвистывать свои марши.
- Ну что ж, ты не поссорился с ними?
- Нет, выдержал. А солоно было! На первых порах барину угодно было посылать меня за водой. 'Молодой человек, принесите-ка мне воды!' Я ограничивался тем, что передавал его приказания в переднюю: 'Григорий! барин требует воды'. Или: 'Молодой человек, набейте-ка мне трубку!' Я опять отправлялся в переднюю: 'Григорий! барин требует трубку'. И тому подобное. С этого времени барская спесь перестала рассчитывать на мою холопскую услужливость. Однажды я читал стихотворения Шенье, Одно из них произвело на меня такое впечатление, что я позабылся и сказал вслух: 'Что это за прелесть!' - 'Чем вы восхищаетесь?' - спросила меня слабонервная барышня. Я показал ей прочитанные мною строки. 'В самом деле очень мило'. - 'Переведи, Наташа, по-русски, - промычал бык, - я послушаю'. Наташа попробовала перевести и не смогла. 'А ну-ка вы, господин учитель'. Я перевел. Бык взбесился. 'Как, черт возьми! Какой- нибудь кут… (он хотел сказать: кутейник, - но поправился), какой-нибудь молодой человек, учившийся на медные деньги, свободно владеет французским языком, а у нас пять лет жила француженка, и ты не можешь перевести стихотворения, - а?.. После этого пусть дьявол возьмет всех ваших гувернанток! Вот что!..' Барышня долго на меня дулась за то, что я будто бы хотел порисоваться перед ее папашею… - Нет ли у тебя чего-нибудь покурить?
- Ничего нет. Ты знаешьг я почти не курю.
- Скупишься, душа моя, - это скверно!
- Что ж делать! Батюшка и без того жалуется на большие расходы. Поздравь меня, Яблочкин; я буду жить у нашего профессора К.
- Будто? Ты не шутишь?
- Нисколько. Так угодно моему батюшке.
- Жаль, верно, старик твой еще не утратил раболепного уважения к бурсе и думает, что всякий профессор есть своего рода светило - vir doctissimus.
- Что ж ты находишь тут дурного?
- А то, что в квартире своего наставника ты займешь должность камердинера, разумеется, если ему понравишься, а не понравишься - займешь должность лакея.
- Ну, далеко хватил! Увидим!
- Увидишь, душа моя, увидишь! Во всем этом я вижу только одну хорошую сторону: квартира твоя как раз против моей, стало быть, ты можешь навещать меня, когда тебе вздумается. У меня теперь пропасть дела. Старушка-чиновница, у которой я живу и с сыном которой приготовляюсь вместе поступить в университет, ежедневно мне повторяет: 'Трудитесь, молодой человек, трудитесь! Поедете, бог даст, с моим Сашенькою в Москву, я и там вас не забуду'. Такая добрая!
- Итак, ты наверное едешь в университет?
- Наверное. Советую и тебе то же сделать.
- Я бы не прочь. Батюшка не позволит. Он не хочет, чтобы я выходил из духовного звания.
- Врешь! Доброй воли у тебя недостает - вот и все! Проси, моли, плачь… что ж делать!*Не позволит!.. Я круглый сирота, а видишь, не вешаю головы! Горько иногда мне приходится, но когда подумаю, что я пробиваю себе дорогу без чужой помощи, один, собственными своими силами, что кусок хлеба, который я ем, добыт моим трудом, что перо, которым я пишу, куплено на мою трудовую копейку, что я никому не обязан и ни от кого не зависим, - и на глазах моих выступают радостные слезы… Разве это не отрадно?.. Однако прощай! Мне некогда.
После этого разговора я долго сидел в раздумье и ничего не мог придумать. Я знаю, что батюшка меня не послушает. А такой непреклонной воли, такой энергии, как у Яблочкина, у меня нет. Видно, мне придется идти беспрекословно по той дороге, которою идут другие, подобные мне, труженики.
2
Утром, вместе с батюшкою, я был у профессора Федора Федоровича К. Признаюсь, сердце сильно забилось в моей груди от какой-то глупой робости, когда в первый раз я переступил порог его передней. О нас доложил мальчуган, одетый в нанковый с разодранными локтями, бешмет. 'Пусть войдут', - послышалось за две-рью. Мы вошли. Это был кабинет профессора. Он сидел ва письменным столом и курил напиросу. На коленях его мурлыкал серый котенок. С жадным любопытством осматривал я эту комнату, это недоступное мне доселе святилище. Над диваном висели, в деревянных рамках, за стеклами, засиженными мухами, портреты неизвестных мне духовных лиц. В маленьком шкапе на одной только полке стояло несколько учебных книг; две остальные полки были пусты. На столе лежали разбросанные тетрадки и засохшие перья. Занавески на окнах потемнели от пыли. Вообще комната не отличалась особенною чистотою. 'Садитесь, отец Иван, без церемонии', - сказал профессор, не трогаясь с места, не переменяя ни на волос своего покойного положения, вероятно из опасения потревожить дремавшего котенка. Батюшка, прежде нежели