оказаться 'русское злато'? Теперь и эта загадка получала объяснение.
Кончак прибыл слишком поздно: если верить Лаврентьевской летописи, Гзак успел даже послать известие в Киев князьям с предложением обмена пленных, хотя последнее могло произойти и на следующий день. Вероятно, молодоженов и 'красных девок' ему все-таки пришлось освободить во избежание неприятностей со стороны Кончака и донских половцев, к числу которых Гзак не принадлежал, будучи половцем поднепровским. Но на Игоря и остальных такая неприкосновенность не распространялась. Если вспомнить, что в 1168 году Олег Святославич, старший брат Игоря, захватил вежи Гзака, пленив его жену и детей, можно допустить, что половецкий хан взял реванш. Неизвестно, какие отношения у Гзака были с Кончаком, во всяком случае, не дружественные. Вот почему, отпустив Игоря на поруки, он все-таки отправился в Посемье грабить земли новоявленного зятя Кончака, не поддавшись на уговоры обратиться против их общего с Игорем врага, переяславльского князя Владимира Глебовича, куда тотчас же отправился сам Кончак.
Насколько вероятна такая версия?
Она основана на точном прочтении источников, хорошо согласуется с ними и с общим укладом русско-половецких отношений, разрешая многие недоуменные вопросы. Она объясняет характер экспедиции (или 'поездки') Игоря, опасения и колебания его спутников, снимает загадку 'первого боя' и наличия в руках Игоря 'русского золота', являвшегося калымом за невесту для сына. Вместе с тем можно привести еще ряд фактов, подтверждающих выдвинутое объяснение. Сватовство в те времена было делом длительным даже среди друзей, и, судя по примерам, сохраненным летописями, между сговором и свадьбой проходило несколько лет, причем малолетние невесты могли до свадьбы подрастать в доме своих будущих мужей, играя в куклы, как, например, Верхуслава, дочь Всеволода Юрьевича суздальского, которой было всего восемь лет, когда в 1187 году ее венчали с Ростиславом Рюриковичем. А ему было около пятнадцати - столько же, сколько в 1185 было Владимиру Игоревичу.
Однако по тем временам это был 'возраст зрелости', в это время юноша мог заводить семью, а княжич получал собственный удел. Вероятно, дочери Кончака было 13-14 лет, а вернулись они на Русь в последних числах 1187 года уже с первенцем, которому должен был исполниться год. Что подготовка этого брака началась задолго до поездки, сомневаться не приходится. Летопись даже называет человека, занимавшегося переговорами с Кончаком: им был Ольстин Олексич, сопровождавший Игоря и его сына, жениха, в Степь. За два месяца до майских событий он тоже находился 'в половцах' с какой-то миссией, и ехал он не с мифическими 'ковуями', которые затем превратились в 'черниговскую помощь', а просто 'ко вуям своим', то есть к дядьям по материнской линии: родственники среди половцев были как у князей, так и у бояр, каким предстает по полноте своего имени Ольстин Олексич.
Предрешенность женитьбы Владимира Игоревича можно вывести также из того, что молодой княжич выехал к отцу 'из Путивля', только что полученного им в удел, то есть уже князем, что неизменно предшествовало свадьбе, которая, таким образом, завершала выделение юноши из семьи и свидетельствовала о его самостоятельности и независимости.
Текст 'Слова…' сохранил еще одну любопытную деталь, так и не понятую многочисленными исследователями древнерусской поэмы, более того, истолкованную в прямо противоположном смысле. Речь идет о желании Игоря 'копие приломити конецъ Поля половецького', что всегда воспринималось как желание вступить в бой с половцами. Между тем выражение 'приломить копье', то есть ликвидировать возможность продолжения боевых действий, было этикетной формулой заключения мира, тем более что указывалось, где это должно произойти: не в Поле, а на его границе. Существование схожего обычая отмечено и в русско- литовских летописях под 1375 годом, где Ольгерд, заключая мир с московским князем Дмитрием Ивановичем, выговариввает себе право 'копье о стену замковую сокрушити', что, наряду с заключением мира, подчеркивает характер его 'завоеванности'.
Но если все так, как возник традиционный взгляд на события?
Как показала в одной из своих работ Л.П. Жуковская, 'Слово о полку Игореве' попало к А.И. Мусину-Пушкину в списке, созданном в последней трети XV века. Между 1185 годом и этой датой текст поэмы неоднократно переписывали и перерабатывали, причем орфография позволяет с уверенностью говорить, по крайней мере, о трех серьезных редактурах текста.
По-видимому, самым серьезным изменениям 'Слово…' подверглось после Куликовской битвы, будучи инспирированным ею. Для читателей и слушателей конца XII века факт пленения русских князей половцами не представлял трагедии, поскольку надо всем главенствовал счастливый конец. После 1237-1238 годов такой взгляд был невозможен, хотя в массе своей ордынское войско состояло из половцев-кипчаков. Не случайно в 'Сказании о Мамаевом побоище' Дмитрий (Донской) для выяснения замыслов Мамая снабжает посольство к нему толмачами, знающими 'язык половецкий'. Таким образом, действительные антиполовецкие настроения на Руси следует датировать не столько XI-XII, сколько XIII-XV веками, почему переработчик 'Слова…' и обращался задним числом к русским князьям XII века со словами: 'Дон ти, княже, кличет, зовет князи на победу!'. В этом плане можно считать безусловной удачей, что после такой кардинальной переработки 'Слово…' все-таки сохранило свою первоначальную концовку, где 'слава' возглашается персонально Владимиру Игоревичу. Это и был тот первый и главный итог поэмы, логическое завершение событий 1185 года, когда истинным героем оказывался не воин, а молодожен, скрепивший своим браком союз Руси и Степи.
Если поразмыслить, в условиях кровавой феодальной усобицы, в условиях религиозной и национальной розни, подогреваемых на Руси византийским императором и константинопольской Церковью, для которых половцы неизменно были врагами и 'погаными', подобный призыв к миру и дружбе народов становился актом высокого героизма и подлинного патриотизма. И в этой обстановке личность новгород-северского князя предстает перед нами в неожиданном освещении. Будучи феодалом, человеком своей эпохи, вынужденным участвовать в княжеских усобицах (к слову сказать, летописи ни разу не говорят, что он их инициатор), Игорь Святославич по праву стал подлинным народным героем, так как постоянно был против национальной и конфессиональной ограниченности, выступал за мир между народами, между Русью и Степью.
В XI веке к этому призывал Боян; в конце XII этот призыв вместе с возрожденными поэмами Бояна был снова поднят автором 'Слова…'.
Похоже, имя сына Игоря читалось и в начале поэмы. В одной из своих популярных работ Б.А. Рыбаков категорически заявил, что во фразе 'Почнемъ же, братие, повесть сию от старого Владимира до нынешнего Игоря' имя Игоря 'или вставлено позднее, или неудачно перемещено', хотя дальше этого не пошел. С его заключением можно согласиться. Сохранившееся в тексте противопоставление 'старого' - 'нынешнему' требует соответствия имен, а из всех возможных 'Владимиров' в данной ситуации возможен только Владимир Игоревич, поскольку его именем поэма и завершается. Появление здесь имени его отца легко объясняется ошибкой переписчика, если, исходя из ритмической структуры текста, представить первоначальное написание этой фразы как 'от старого Владимира до нынешнего Игоревича'.
Более того. Фраза 'спала князю умъ похоти и жалость ему знамение заступи', не понята уже последующими переработчиками текста, по всем канонам лексики и грамматики древнерусского языка сообщающая, что 'княжем овладела мысль ('умъ) о жене ('по хоти') и желание заслонило ему [дурные] предзнаменования', которые предупреждали об опасности, она не содержит никакой загадки, подтверждая, что первоначальным героем поэмы о событиях 1185 года был именно Владимир Игоревич, а не Игорь Святославич.
И последнее. Женитьба Владимира Игоревича на Кончаковне оказалась своего рода 'камнем преткновения' для многих исследователей 'Слова…', всякий раз останавливавшихся перед подобным объяснением событий в силу очередной господствующей концепции. Поэтому саму женитьбу старались игнорировать, вынося ее как бы 'за скобки'. Однако они не могли пройти мимо поэтического языка 'Слова…', в котором фигурировали 'сваты', рисовались картины 'пира', слышались обрывки свадебных 'слав', а образность метафор прямо перекликалась с символикой свадебной обрядовости. Разгадка напрашивалась сама собой, но 'камертоном толкований' служило упорное отнесение 'Слова…' в разряд дружинной, воинской поэзии. Поэтому свадебная и пиршественная обрядовость была сведена к поэтическим метафорам, где битвы уподоблялись 'пирам', противники - 'сватам' и так далее. И лишь сравнительно недавно на страницах 'Трудов Отдела древнерусской литературы' появилась заметка американского филолога Р. Манна, в которой был поставлен вопрос: а так ли случайны эти системы свадебной образности в 'Слове…'?
Как я показал, о случайности говорить не приходится, поскольку только это прочтение, вместе с вычленением в тексте 'Слова…' фрагментов произведений Бояна, разрешает абсолютное большинство исторических и филологических загадок древнерусской поэмы.
Народы меняются, как люди. Сейчас из анализа текстов, из глубин раскопов мы извлекаем наше прошлое, столь удивительное для нас, как если бы мы заглянули в историю совсем другого народа. И рядом с Древней Русью, прочно вросшей в землю Восточной Европы фундаментами своих белокаменных храмов, башнями и стенами городов, начинает мало-помалу материализоваться образ другого народа, нашего побратима, который так и не успел пройти положенный ему исторический путь