— Отбились?
— Отбился… Брюсу Ли свечку надо ставить…
— Кому? — поднял брови Антоний Петрович.
— Брюсу Ли… Уроки каратэ я у него брал в Таиланде…
— В Таиланде? А это где?
— В Азии. Рядом с Кампучией. Бангкок — столица. Я там, знаете ли, на практике был. С Брюсом Ли сдружился. Он у них главным каратистом считался. Вот и поднатаскал он меня кой-чему.
— А чему же? — спросил Антоний Петрович, поджимая живот. Я едва не улыбнулся, заметив этот знак страха.
— Да так, ерунда, — сделал я маленькую паузу, соображая, чем бы его пугануть, — кирпич могу перешибить ладонью, дерево переломить коленом… А уж человека-то и подавно могу изничтожить вмиг…
— А не покажете ли чего-нибудь? — почти шепотом промямлил Антоний Петрович. Губы его посинели. Веки прищуренных глаз дрожали нервно.
— Отчего же… — совсем уж раздухарился я. — Можно и показать. Только на чем? На кирпиче? На березе? А может, на вас?
— Нет, лучше уж на березке… — Антоний Петрович инстинктивно отодвинулся в сторону.
Делать нечего, надо было что-то изобразить для пущей убедительности, и, оглядевшись по сторонам, что бы выбрать для демонстрации мощи, к счастью, увидел я, что ветка одного дерева едва держится на стволе, надломленная ветром. Пойдет, сломлю как-нибудь, главное, допрыгнуть. Выручайте меня, мои крылья!
— А-к-у-т-а-г-а-в-ааа!!! — вскричал я что было сил и, будто самурай на врага, ринулся к березе.
Краем глаза видел я, как в ужасе зажмурился Антоний Петрович и как гигантские белые псы, поджав обрубленные хвосты, спрятались за хозяина. А я же, едва взмахнув крылами, взлетел пушинкою на пару метров и, хрястнув ногой под основание ветки, увидел с радостью, как рухнула она наземь. Я опустился и встал рядом, словно пес перед своей добычей.
— Ну как?
Антоний Петрович открыл глаза. В зрачках его застыл ужас. Мне даже жаль стало Сонечкиного папу.
— Присядем… — взял я инициативу в свои руки.
— Пожалуй… — едва выговорил мой собеседник.
Мы сели на упавшую ветвь. Антоний Петрович трясущимися руками ощупывал толстый комель, не веря, видно, своим глазам. Изредка он взглядывал на меня и тряс головою, словно желая проснуться. А я же, дядюшка, только тогда сообразил, что больше нельзя запугивать Сонечкиного папашу, достаточно, ибо робеющий нас — наш раб, но страшащийся нас — наш враг. Вот что подумал я и решил: довольно эффектов, пора налаживать контакты. Иначе и вовсе не видать мне Сонечки.
— Шикарно… — качал головой Антоний Петрович, извлекая из кармана сигареты, импортные какие-то, в коричневой пластмассовой пачке. — Берите, Костя, не стесняйтесь… «Филип-Моррис». А по-нашему, «Филиппок»… Прошу…
— Нет, — отмахнулся я, — не балуюсь. Спасибо.
— А я закурю. — Дрожащими руками Антоний Петрович зажигал спичку. — Так, значит, Таиланд, говорите? Ну и как там в Таиланде?
Не знал я, дядюшка, что отвечать, потому что, как вам доподлинно известно, не был я там ни разу. Но на мое счастье, фантазией бог меня не обидел, и начал я рассказывать Антонию Петровичу о далекой и загадочной стране. Поэт, дядюшка, не только о Таиланде, но и об аде может рассказать, ни разу там не побывав. И рассказал я Сонечкиному папе о смуглых девах с неприкрытыми грудями, о несчастных рикшах, таскающих полнотелых клиентов, о непроходимых джунглях со змеями и скорпионами и еще много чего рассказал, но только чувствовал я, что все это не особенно интересует Антония Петровича и порывается он что-то спросить. Тогда, замолчав, я дал ему возможность вымолвить слово.
— А магазины какие там? — не заставил меня долго ждать Антоний Петрович.
— Магазины… — томил я его паузой. — Магазины… Нет слов. Божественные магазины…
— И что ж в них есть? — Антоний Петрович в азарте даже сигарету отбросил.
— Да что хотите, — ответил я, — джинсы, батники, кроссовки, консервные крышки… А книги? Какие там книги… Булгаков с Цветаевой спокойно лежат, и на русском языке. Представляете?
— Н-да… — словно китайский болванчик, качал головой Антоний Петрович. — Н-да… Ну, а продукты? Как там у них с этим?
— Все, что душе угодно, — уже начинал скучать я, — мясо, масло, балык, карбонат, таранка, икра, колбасы двадцати сортов… Что еще?
— Довольно, довольно, — остановил наконец-то поток моего красноречия Антоний Петрович, — не травите душу… — Он снова залез в карман, достал сигарету и, закурив, сидел, как куль, обмякший и тяжелый, и приговаривал одно и то же: — Двадцати сортов… Ну надо же… Двадцати сортов… О-хо-хо…
И Рэм и Сэм, лежа рядом с хозяином, печально заглядывали ему в глаза и словно тоже хотели сказать: «О-хо-хо…»
Признаюсь, дядюшка, мне стало жаль эту троицу, В их грустных взглядах, в многозначительных вздохах уловил я горькую обиду на жизнь. И только после подумал: но как же так? Неужели Антонию Петровичу жратвы не хватает, кому-кому, а уж ему-то грех жаловаться, все у него во власти, весь «Универсам». Но тут же вспомнил — половодье ведь, дороги нет, поистощились хлыновские склады, вот и грустит Антоний Петрович без деликатесов.
Тут что-то затрещало на руке у Сонечкиного предка, и он, взглянув на часы (они-то и трещали), поднялся резко с березовой ветки.
— Пора мне. Костя, — сказал почти ласково, — прощайте… — И прочь пошел, и псы вприпрыжку побежали за ним.
Полет
Тут только опомнился я. Чего ж я болтал? Спешить надо? Мальчишка же бредит… Вперед! Я зашагал быстрее, почти побежал и вскоре, пройдя васильковое поле, оказался в лесу, на той самой просеке, где вчера учил уму-разуму подкупленных недорослей. Молодая зеленая трава еще хранила на себе отпечатки недавней баталии… Да, странные, дивные события начались со мною вчера, я будто переродился, будто новую жизнь начал жить. И сейчас собираюсь — ни больше ни меньше — взлететь… Так просто, как будто бы на ту сторону просеки перейти. Не сплю ли я? Я поднял крылья и, оттолкнувшись от земли, взлетел легко и свободно, как птица. Нет, не сплю, а лечу, лечу. Я силу чувствовал в крыльях необыкновенную. Два взмаха — и я уже высоко. Два взмаха — и несет меня уже ветер. Два взмаха — и я уже парю, уже кувыркаюсь в воздухе, как счастливый молодой голубь.
Вы когда-нибудь летали на планере? Вы когда-нибудь парили над землей, подобно птице? Я думаю, что так, мой дядюшка. И потому — да вспомните же свою осоавиахимовскую юность, вспомните своих подруг в белых трусах и майках, вспомните короткие бодрые их стрижки, вспомните их упругий шаг и трепещущие груди, вспомните их алые ленты и голубые глаза… Как маршировали они, девы тридцатых годов, по ясно-зеленому полю, как выстраивались в слова «МИР — ТРУД — МАЙ»… И себя вспомните в струящихся потоках воздуха, гордо парящего над стадионом, в кожаном шлеме, а марсианских очках. Вспомните, как шуршал воздух в ваших ушах, как медленно-лениво поворачивался под вами зеленый лоб футбольного поля, вспомните все это, и вы наверняка поймете, что ощущал я в то утро, паря над хлыновскими предместьями. Восторг, восторг… Я видел Хлынь, я видел коробки ее домов, я видел крошечных, как лилипуты, людей, я видел отраженное в зеркале половодья золотое солнце, я видел даже