подумалось мне. — И руки бы погрел, и душу. Нет, лучше бы кружечку домашнего, круто заваренного, душистого чайку, сладкого, да еще бы с пирогом!..» — мечталось мне. И еще всякие разные мысли о доме полезли мне в голову, чуть ли не вся жизнь пронеслась перед моими глазами. Вспомнились Тамбов, дни праздников и мать, до рассвета хлопотавшая над немудрящими пирогами. Как она там сейчас без меня управляется? Трудно ей, наверное, а ведь не сознается, не пожалуется. Вспомнилась наша с ней комната на Интернациональной улице, всегда холодная, с заиндевевшей дверью и окном, обросшим льдом. Бр-р, как холодно зимою бывало дома! И теперь я тоже замерзаю… Дверь из комнаты выходила прямо на улицу. Ни тебе сеней, ни коридора. Мать, поди, завесила дверь ватным одеялом, а сама спит под байковым, набросив на ноги пальто. Сюда бы сейчас одеяло ватное, погреться… Как там у нее с дровами? Опять покупает полешками на базаре? А как мы зимой ходили в школу? Каждый обязан был ежедневно приносить полено дров из дома. Это в начале тридцатых годов было. А как теперь приходится ленинградским детям? Школа… Где ты, моя первая, имени А. С. Пушкина? Вспомнились учителя, друзья-ребята. Воюют теперь все! Где они, мои «мушкетеры» — Игорь Петров, Мишка Лаптев, Колька Баклыков и Васька Буданцев? Писем от них так и нет. Вспомнился наш класс — угловая комната с окнами, выходящими сразу на две улицы, на Советскую и Интернациональную. Вижу себя сидящим у окна и целых шесть уроков наблюдающим за скучающим на перекрестке милиционером-регулировщиком, мимо которого через определенный интервал ходило всего два автобуса да несколько грузовиков и легковых машин. Вот была техника! А теперь? А у немцев? Ее у них хватает. И как это мне удалось тогда подбить весь экипаж у танка?! Так эта железяка и осталась стоять у школы под Урицком, пока ее не захватили наши и не приволокли в дивизию…
«Хенде хох!» — так говорила и наша «немка» в школе, Варвара Афанасьевна Беляева, когда задавала всем один вопрос. Наш дорогой классный руководитель, «Варварушка»… А как мы у нее знали немецкий язык! Сколько полезного она дала нам за время учебы! Если бы не ее интересные уроки, не пьесы на немецком языке, поставленные с ее помощью на школьной сцене, да внеклассное чтение — знал ли бы я так хорошо немецкий язык, как знаю теперь? Как он пригодился мне в разведке! Да и только ли немецкий — все, приобретенное в школе, на фронте ой как пригодилось! Вот приеду после войны в Тамбов и первым делом отправлюсь в школу поклониться в ножки своим учителям — химичке Розе Исааковне Зильбергольц, математичке и физичке Наталии Порфирьевне Игнатьевой, литератору Серафиме Петровне Гавриловской и директору Владимиру Всеволодовичу Хорькову, участнику советско-финляндской войны. Историку профессору Ярошевскому. Как он учил нас быть внимательными, наблюдательными! Бывало, спросит: «Вы много лет ходите в эту школу. А сколько ступенек на нашей лестнице? Сколько окон по фасаду?» А мы не знали. А хорошо бы приехать в школу с медалью «За отвагу», как у директора Хорькова… Мне бы вот только этого черта свалить. Где он, провалился, что ли?! Думает ли показаться? Или рассчитывает, что я замерзну раньше его? Нет, шалишь! О постороннем я думать больше не буду. Слышал, вот так и замерзают, размечтавшись… Прочь, хорошие думы! Мне сейчас злиться надо, чтобы не замерзнуть! И я злюсь. Злюсь на этого осторожного бандита, который и сегодня не сделал опять ни одного выстрела. Чует, что ли, чего? Боится? А день-то зимний короткий…
Я уже давно сжимаю и разжимаю пальцы правой руки: они замерзли и не хотят гнуться. А тишина какая, будто вся оборона знает о нашем поединке и внимательно прислушивается: кто первый выстрелит? А немец, поди, сам меня ищет. Я почти неделю не стрелял, он заметил это и осторожничает. Не успел я так подумать, как будто что-то толкнуло меня в самое сердце: «Внимание!»
И точно: над снежным покровом из траншеи показалась голова фашиста. Мне сразу стало жарко.
Вот сейчас он, как и вчера, коротким броском перекинет свое крупное тело из траншеи на поверхность, быстро перемахнет этот трехметровый участок и был таков?! Не-е-т, шалишь, гад, на этот раз у тебя не выйдет! И я твердо сжал в руках винтовку.
Морда фашиста, так прочно сидевшая на пеньке прицела моей снайперки, была отчетливо видна через окуляр. Глаза гитлеровца воровато смотрели на наши траншеи, откуда он, естественно, мог ожидать любой неприятности. В мою сторону он даже не покосился. «Значит, не видит меня и не предполагает, что рядом кто-то может находиться. Это хорошо!» — подумал я.
Можно было бы нажать на спусковой крючок и выстрелить, но делать этого мне не хотелось: тогда фашист упал бы в свою траншею, а это не входило в мои планы. Мне нужно было его свалить и показать всем, как он лежит на нашей земле поверженным. А то, что он вот-вот выскочит, я был почти уверен. Он уже созрел для этого, и другого пути у него не было. Он должен будет повторить свой вчерашний маневр. Только теперь я об этом знал и ждал его.
Успокоенный тишиной вокруг, подгоняемый все усиливавшимся морозом и спускавшейся на землю темнотой, фашист, как я и думал, одним коротким прыжком очутился на поверхности. Низко пригнувшись, он успел сделать единственный и последний шаг. Долгожданный на нашем участке выстрел раздался. Он, как щелчок бича, прозвучавший в морозной тишине, повалил фашиста на снег. Снайперская винтовка, ставшая теперь безопасной для наших бойцов, выскользнула из рук и упала к ногам своего уже мертвого хозяина.
«Ну вот, кажется, и все…» — с облегчением подумал я. Мне хотелось встать во весь рост, выпрямиться и закричать на весь передний край: «Смотрите, ребята, какого матерого зверя я уложил!» Но ни встать, ни тем более закричать я пока не мог: уронив свою голову на руки, все еще сжимавшие холодную винтовку, я, кажется, впал в забытье. Сказалось часами длившееся нервное напряжение. Все тело сковала какая-то необъяснимая усталость, почему-то захотелось есть и спать, долго, беспробудно спать с чувством исполненного долга.
Не знаю, сколько я так пролежал, только в какой-то момент очнулся и разомкнул веки.
«А ведь надо что-то делать. Сколько же прошло времени? — спрашивал я себя. — Немцы каждую минуту могут хватиться своего снайпера, будут его искать. Нет, надо что-то делать!»
Я посмотрел в ту сторону, где лежал фашист. «Зря я думал, что могу промахнуться, этого не могло быть!» — с облегчением подумал я и стал заниматься собой. Сняв с левой руки шерстяную перчатку, начал осторожно растирать ею правую руку. Потом стал тереть снегом и опять перчаткой. Тер, все сильнее нажимая на пальцы, пока не почувствовал в них приятное покалывание. И снова снегом. Как только кровообращение в пальцах восстановилось и ноги, которыми я все время шевелил, стали послушными, я, не дожидаясь наступления полной темноты, пополз к убитому. Я не боялся быть замеченным противником: от простого, невооруженного глаза меня спасали маскхалат и глубокий снег.
Эти сорок метров, что нас разделяли, я прополз за несколько минут, изрядно пропотев за это время. Преодолев подкатывавшуюся к горлу тошноту (не каждый день приходится прикасаться к убитому тобой фашисту!), я подтянулся к его голове и сразу же увидел на виске входное отверстие от моей пули. На щеке запеклась застывшая на морозе кровь.
С минуту я раздумывал: что делать дальше? Тащить ли немца «целиком» в свои траншеи как вещественное доказательство содеянного мной или «разобрать его по частям»? «Нет, не дотащить мне этого замороженного черта. Да и нужен ли он? Возьму с собой что нужно, и — порядок!»
Финским ножом я распорол на нем маскхалат и сразу же увидел: на спине фашиста действительно был прилажен термос. Плоский, окрашенный в белый цвет, необычной формы. Я снял его и повернул хозяина на спину. Под новейшим белым полушубком я обнаружил полевую сумку и планшетку. На мундире — кучу орденов. Ножом срезал эти ордена, а из карманов забрал все документы, письма, фотоснимки. В полевой сумке я обнаружил голландский шоколад, турецкие сигареты, австрийскую зажигалку, немецкое печенье, итальянскую безопасную бритву и другое барахло. Часы на руке были: шведские. «Смотри, какой международный! Везде побывал и всюду грабил!» Я решил захватить винтовку и бинокль фашиста. Теперь все было готово и можно было отправляться в путь. Не стоило больше испытывать судьбу. Но в это время где-то глухо зазуммерил телефон. «Ты смотри, с каким комфортом жил, бандюга!» — подумал я и решил ознакомиться с логовом фашиста, а заодно, из озорства, ответить на звонок.
Прежде всего я обратил внимание на то, что, как я и думал, до стрелковой ячейки из траншеи не дорыли хода — метра три. Они-то и погубили гитлеровца. Его огневая точка была не чем иным, как просторным бронеколпаком, надетым на стрелковую ячейку. Смотровая щель занавешена двойным слоем марли, и все это снаружи занесено снегом. Вот и попробуй обнаружь такое за две сотни метров! Внутри, исключая телефонный аппарат да табуретку, стоявшую на деревянном (!) полу, все было как у нас. Только чуть просторней, и вход занавешен теплым одеялом.
Телефон все зуммерил. Он настойчиво вызывал стрелка на переговоры. Я снял трубку.