раз, а затем, прежде чем успели что-либо сообразить, оказалось, что мы встречаемся, пусть и без особого энтузиазма и взаимных обязательств.
Никола была хорошей. Привлекательной, умной, очаровательной, ироничной – совсем как я. Из нас получилась прекрасная пара, по крайней мере с виду. Мы нравились друг другу, но, мне кажется, оба сознавали, что нравимся мы друг другу как-то недостаточно. Все было отлично, но нас не покидало ощущение, что чего-то не хватает. На тот момент отношения нас устраивали, но мы искренне надеялись, что вскоре между нами возникнет нечто более страстное, глубокое и значительное.
Главное, чем мне запомнилась тогдашняя Никола, – почти полное отсутствие у нее собственного запаха. Иногда от нее пахло мылом, время от времени чувствовался намек на дорогие духи, но она никогда не пахла собой. От нее никогда не пахло потом, сексом, чесноком или чем-нибудь столь же крепким. Ее дыхание, ее волосы, ее тело не имели никакого запаха.
У нас сложился определенный распорядок. Мы виделись не чаще двух раз в неделю, ходили в кино, затем ели в дешевой закусочной. Каждый всегда платил за себя. Она тоже приехала в Лондон сразу после университета, и работа ее в каком-то смысле походила на мою, хотя название звучало получше: Никола подвизалась в “издательском бизнесе”. Теперь кажется нелепым, сколь чарующе тогда звучали эти слова, – и не только для меня. Издательский бизнес считался блистательной профессией, о которой каждый выпускник мог только мечтать и куда принимали только самых блестящих и лучших. Это было во сто крат лучше, чем работа в букинистической лавке.
Никола изо всех сил старалась развеять у меня эту иллюзию. Он говорила, что ее коллеги – сплошь седые толстяки и толстухи, которые беспрерывно курят и носят кардиганы. В Николе они видели угрозу: она была обаятельна и подтянута, а значит, ветрена и ненадежна. Ее работа, подобно моей собственной, сводилась к канцелярщине и скуке, и все же кое-что привлекательное в ней имелось. В обязанности Николы входило разбираться с “отстойной папкой”. Она должна была писать отзывы на рукописи, присланные авторами по собственной инициативе: военные мемуары, духовные исповеди, дорожные впечатления, экспериментальные романы, написанные бездарями, неудачниками и психами. Меня такое занятие интриговало, но Никола придерживалась иного мнения.
– Лишнее подтверждение моего низкого статуса, – жаловалась она. – Все, что попадает в “отстойную папку”, никуда не годно по определению, иначе бы эти рукописи там не оказались. Так что я зря трачу время. Если туда случайно проскочит что-либо стоящее, а я это замечу и скажу, что рукопись стоит публиковать, начальство все равно ее отвергнет, потому что они не станут доверять моему мнению. Они ведь считают меня дурой, которой если что и можно поручить, так только разбираться с самотеком.
У нас обоих имелись причины для недовольства, но в Лондоне всегда найдется толпа людей, которым еще хуже, чем тебе. Именно об этом я подумал, когда снова встретил Грегори Коллинза.
Одним серым, влажным днем он зашел в магазин Соммервилей. Подозреваю, что, если бы на его месте был кто-то другой, я бы смутился оттого, что знакомый застукал меня в унылой должности продавца; но я был уверен, что чем бы Грегори ни занимался, его работа еще неинтересней и тоскливей, чем моя, так что искренне обрадовался ему. А он также горячо отозвался. Грегори кинулся ко мне словно к старому доброму другу. Возможно, полагал, что сожженные книги связали нас нерушимыми узами.
– В шикарном же местечке ты осел, – сказал он. – Похоже, дела у тебя идут.
Бедный старина Грегори.
– Идут, – согласился я. – А как ты? Чем занимаешься?
– Преподаю, – мрачно сказал он; мое чувство превосходства не дрогнуло.
– В Лондоне?
– Нет, в Харрогите[13]. В классической школе. Одна из самых позорных. Преподаю историю.
Да, все идеально соответствовало моим предположениям.
– Ну и как? – спросил я.
– Здоровско, – сказал он. – Знаешь, учительство – это мое. Я всегда буду преподавателем.
Я чувствовал себя все лучше и лучше.
– А что привело тебя в Лондон?
Грегори хмыкнул, и вид у него стал несчастный.
– Лондон, – недовольно проворчал он. – Ехал в такую даль, чтобы встретиться с одним человеком, а этот мерзавец не пришел. Сказался больным. Я потребую извинений.
Он расхаживал по магазину, открывал шкафчики, доставал самые дорогие экземпляры: книгу Уиндема Льюиса с подписью автора, письмо Гертруды Стайн. Казалось, они его заинтересовали, но он обращался с ними так, как мог бы обращаться с утренней газетой.
– Мне нужно убить до поезда пару-тройку часов. Не хочешь хлебнуть пивка после работы?
Я согласился. На вечер у меня, как обычно, ничего особенного не планировалось, хотя я не знал, о чем нам с ним говорить. Я сильно сомневался, что у меня есть много общего со школьными учителями из Харрогита. Магазин закрывался через час, и я рассчитывал, что Грегори уйдет и вернется к концу, но он проторчал до самого закрытия, безо всякого почтения обращаясь с самыми ценными и дорогими раритетами. Джулиан Соммервиль косился на него с легким неодобрением, но воспитание и врожденная робость не позволяли ему одернуть Грегори. Наконец я с облегчением вытащил Грегори из магазина и повел в ближайший паб. Он влил в себя половину кружки одним глотком и одобрительно причмокнул:
– Неплохо для эля, сваренного на юге.
Его повадки заскорузлого северянина, очутившегося в Лондоне, раздражали еще сильнее, чем в Кембридже.
– Ну что, ты продолжаешь выступать на сцене? – спросил он.
– Нет, конечно, – ответил я. – Думаю, я вышел из этого возраста.
– Правильное решение, – хмыкнул Грегори. Знаешь, нам стоит глотнуть шампанского. Не подумай только, что я его шибко люблю.