– Тебя эта птичка волнует больше, чем я?
Жалобы Макса мне наконец надоели.
– Да пошел ты, Макс. Хватит ныть.
– Ты прав. Ныть больше не буду.
Макс повернулся ко мне, и я подумал, что он решил на сегодня угомониться и двигать к окошку, но у него на уме было совсем другое. Он сунул мне гнездо и шагнул с крыши. Выглядело это поразительно буднично. Он просто шагнул в пустоту. Я так растерялся и удивился, что сам чуть не упал. Но все-таки не упал. Я немного пошатался, потом опустился на парапет, держась за камень одной рукой и сжимая гнездо другой. Единственный оставшийся птенец клекотал на меня и, судя по его виду, не испытывал никакой благодарности.
Внизу поднялась суматоха. Я не видел, как Макс падал. Я был слишком напуган, слишком занят собой, чтобы смотреть. Только через несколько мгновений я осторожно глянул вниз и понял, что Макс не долетел до земли. Удар оказался не смертельным – да и ударом случившееся вряд ли можно было назвать. Андерс не просто прервал падение Макса, но умудрился поймать на лету этого несчастного пьяницу. И теперь держал Макса на руках, словно изображал “Оплакивание Христа”. Всем потребовалось бесконечное мгновение полной неподвижности, прежде чем мы осознали, что произошло. Даже сам Андерс, казалось, не вполне понимал, что он сделал и каким образом; но затем он встрепенулся и, осознав, что держит Макса на руках, заорал:
– Если еще раз выкинешь что-нибудь такое, я башку твою говенную на хер раздолбаю!
После чего уронил Макса на землю. Тот тяжело упал и остался лежать с удивительно довольным видом – как пьяница, который нашел уютное местечко, где можно вздремнуть. Андерс с презрительным видом удалился.
Линсейд опустился на корточки рядом с Максом и ощупал его, проверяя пульс и сломанные кости. Пульс он нашел, сломанных костей – нет, встал и безразлично отвернулся. Здесь его больше ничто не интересовало.
– С ним все в порядке? – крикнул я вниз.
– Жить будет, – разочарованно отозвался Линсейд.
Кто-то из пациентов поднял Макса и потащил в здание клиники. Остальные побрели прочь, словно подзадержавшиеся гуляки. Я чувствовал себя брошенным и опустошенным, а еще – виноватым болваном. Я хотел знать, где Алисия.
– Спиртное расслабило мышцы, и это смягчило падение, – крикнул мне Линсейд. – Знаете, у пьяных есть такое свойство.
У пьяных, может, и есть такое свойство – только не в моем случае. Я был не расслаблен, а парализован. Я даже сомневался, смогу ли спуститься с крыши. И я не знал, что делать с птичьим гнездом.
– Вероятно, вам стоит какое-то время там посидеть, – крикнул Линсейд. – Вам нужно о многом подумать.
Он был прав. Интересно, почему пациенты теперь ведут себя так странно? Конечно, можно утверждать, что процесс сочинительства оказал на них невероятно благотворное действие и, как только прекратился, пациенты опять помешались. Но меня это объяснение не устраивало. Я считал, что дело скорее – во внимании. Когда пациенты писали свои работы, им его уделяли очень много – сначала я, потом Грегори. Теперь же, когда они бросили сочинительство, им нужно как-то иначе привлекать к себе внимание. Но публикация книги – это еще один способ оказаться у всех на виду, и я надеялся, что после выхода антологии они вновь утихомирятся.
Наверное, было сделано множество корректур и выверено немало гранок, но я их не видел. Я ничего не видел до появления книги – и, думается, видеть не хотел. Накануне выпуска тиража нам доставили ящик с двенадцатью экземплярами. Линсейд принял ящик так, словно в нем лежала бомба, которую надо обезвредить. Только убедившись, что это действительно книги, он раздал их, оделив каждого экземпляром, словно Санта-Клаус в белом халате. Больные устроили давку, они радовались и поздравляли друг друга, но я к ним не присоединился. Я взял свой экземпляр и ушел к себе в хижину.
Оставшись один, я поймал себя на том, что взвешиваю томик на руке, разглядываю, принюхиваюсь к бумаге и переплету, кладу его на стол, поворачиваю в разные стороны и под разными углами, смотрю на него, отступив назад. В конце концов я решил, что книга красивая, настоящая, подлинная, но все же меня не покидало свербящее и постыдное чувство разочарования. Тогда я не нашел ему объяснения, но позже пришел к выводу, что хотя книга была подлинной и достойной, хотя мы так ждали ее, то была всего лишь книга – всего лишь объект в океане других объектов. А я так надеялся, что она окажется особенной. Что она станет единственной в своем роде, станет излучать своего рода небесное сияние.
Это смутное недовольство усилилось, когда я приступил к чтению. Несмотря на гору писем, присланных Грегори, я имел весьма смутное представление о содержании. Все составные части были, разумеется, мне знакомы, поскольку я читал их, так сказать, в первоисточнике, но я плохо представлял, что именно Грегори включил в книгу, и совсем ничего не знал о том, как он расположил материал. Надо ли говорить, сколь сильным было мое разочарование.
Несмотря на все прекраснодушные слова Грегори и великий, по его утверждению, труд, мне показалось, что поработал он весьма небрежно. И дело не только и не столько в том, что он отобрал сочинения случайным образом, – в этом я еще видел определенный смысл, – но скорее в том, что Грегори сознательно взял худшие работы пациентов. Книга выглядела чередой несвязных, если не сказать бессвязных, отрывков нескладной прозы. Большинство были совсем короткими, а концовки просто повисали в воздухе. Рассказы обрывались посредине, иногда буквально на полуслове, в них не просматривалось ни ритма, ни смысла. Хуже того: логика отсутствовала и в последовательности отрывков, не чувствовалось ни единого замысла, ни формы, не было интересных противопоставлений. Да, конечно, в каком-то смысле эта книга давала представление о творчестве пациентов сумасшедшего дома. Секс и насилие, анаграммы и футбольные матчи, интересные факты и духовные размышления – но отобранные примеры были далеко не лучшими. Это была просто мешанина. О чем, черт побери, думал Грегори, составляя книгу?
Теперь, когда передо мной лежал этот низкопробный конечный продукт, я не сомневался, что справился бы с работой гораздо лучше – хуже просто невозможно было сделать. О чем я думал, считая, будто Грегори профессиональнее меня? Я сердился на себя не меньше, чем на него. Почему я не вел себя чуть увереннее, чуть нахальнее?
И все-таки я понимал, что досаду и разочарование надо отбросить или хотя бы держать их при себе.