— Вылавливай, неумёха! — жёстко сказала Наталья Васильевна. — Пока он сам в помои не превратился…
«Буржуйка» вдруг злорадно плюнула смоляной жвачкой.
Майя остолбенела. Дремота враз прошла. Но лицо Натальи Васильевны было непреклонным.
— Там же… Как же…
— Всё знаю. Но в этом куске вся твоя дневная норма.
Майя хотела напомнить, что в ведре не просто помои, а… Нет, Майя не оправдывалась, не ругала себя за невынесенные помои. Мыслей вообще в голове не было. Она просто стояла. Она не могла сунуть руку в противную жижу.
— Я достану, — тихо сказал брат.
Готовность брата помочь словно толкнула её к ведру. Она сразу сунула руку по самый локоть, не успев завернуть рукав маминой кофты. Она шарила, отталкивая пальцами какие-то непонятные штуки. Скользкие, отвратительные. Она торопилась, хлеб может развалиться на части. Из её растопыренных пальцев что-то выскальзывало, разваливалось, наконец, на самом дне она нащупала что-то похожее на хлеб.
На её ладони лежал отвратительно пахнущий кусок хлеба, облепленный всякой дрянью. Он и не подумал развалиться. Блокадный хлеб был спрессован, как глина.
Наталья Васильевна покачала головой, взяла хлеб и стала мыть его в нескольких водах, и вода всякий раз темнела. Промытый хлеб положила на горячий бок «буржуйки» подсушиться. Хлеб подсыхал совсем плохо, пока Наталья Васильевна не догадалась разрезать его на тоненькие ломтики.
Нет, в сегодняшний день Майе определенно не везло. В сегодняшний день жить вообще не стоило. Хорошо бы бесследно вычёркивать из жизни неприятные, невезучие дни. Они у всех найдутся в избытке. Или забыть о таких днях навсегда.
— Спасли. Он даже сделался вкусней. Я в этом уверена, — раздался в тишине бодрый мамин голос. — Я его себе возьму. С повидлом сойдёт. — И тихо простонала, как бы себе: — Господи, что же это есть приходится? Как жить дальше? Надолго нас хватит?
Майя осталась гордой до конца. Она сама съела этот хлеб, нарезанный мамой в виде тонких подошв. Губы её дрожали, когда она подносила его ко рту, есть было противно даже с земляным повидлом.
— Сейчас каждая крошка питает, — утешительно сказала Наталья Васильевна и погладила её по голове.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Утром Наталья Васильевна сказала:
— Иду на фабрику, попрошу шерсть помягче. Мозоли кровавые на руках, не могу больше вязать перчатки! Господи, как их бойцы бедные носят целыми сутками в промёрзлых окопах?
— Они сидят в землянках без перчаток, — со знанием дела поправила её давно проснувшаяся Майя. Вылезать из-под тёплых одеял ей не хотелось. Она следила за мамой, прикрыв глаза жидкими ресницами.
— Много стала знать, ослушница, — усмехнулась мама. — Помни: до моего прихода не вставай. Бежать тебе некуда, а в постели — теплей. Я вернусь с фабрики, затоплю, тогда встанешь. Поняла?
— А хлеб выкупать?
— Сегодня я по дороге сама выкуплю.
— Вдруг мало привезут, и тебе не хватит.
— Сказано, не высовывать носа. Добегалась — один нос и остался. На пальто одна пуговица на нитке болтается. Что тебя, собаки рвали?
Если бы Наталья Васильевна знала!
Майя свернулась клубочком, поджав ноги к подбородку. И, подумав, маму поправила:
— Собаки пуговицы не откусывают. А пуговицы я другие пришью. Они взяли и оторвались. Все вместе, чтобы дружно. А одна задержалась, наверно позже была пришита. Мамочка, меня Эмилия Христофоровна ждёт, ей надо сходить в столовую за полезной пшеничкой. Или гороховой кашей. Что дадут на талоны. Она же меня ждёт.
— Носа не высовывать. Утюг холодный?
Это Наталья Васильевна спросила про утюг в ногах. Майя насупилась.
— Ладно, не высуну. До тебя. А утюг давно холодный, я даже ноги от него отняла. Лёд на Северном полюсе теплее этого утюга.
Попробуй тут быть тимуровкой!
Хорошо взрослым — что хотят, то и делают.
Майя получше укуталась в одеяло и лежала, раздумывая о том о сём. У неё уйма всяких дел, а тут лежи колодой с холодным утюгом в нетопленной комнате и зря теряй время. Не раздумает ли носатая тётка отоварить талоны? Вдруг скажет, не хватило снова каши?
От этой мысли, набежавшей внезапно, словно ураган, Майя встрепенулась. В квартире ходить запрета не было. Она может в своей квартире ходить, куда ей вздумается. Майя повеселела, вскочила и сунула ноги в мамины валенки, накинула на плечи своё бобриковое пальто необыкновенно красивого болотного цвета и заторопилась к этажерке. Как она могла забыть про котёнка?
В комнате заледенелый сумрак. В углах — неприветливые тени. Они уже прячутся, и она их давно не боится. Майя отодвигает уголок маскировочной шторы над небольшим оконцем с форточку. Стало посветлей. Угол ватного матраца набряк сыростью, задубел, закоржевел, а крохотное оконце покрылось пуховым морозным одеялом.
Вата в котёночьей коробке скомкана, дно сырое, а котёнок лежит в самом уголке и мелко-мелко дрожит. Она его жалостливо погладила. Малыш зашевелился и мяукнул. Взяв его в руку, она поцеловала дрожащую котёночью мордочку и сунула его за пазуху, чтобы хорошенько отогрелся.
— Совсем замёрз. Лежишь, мой голодненький, совсем голенький. А ватное одеяло разбросано по углам. Сейчас я кашу сделаю. Ты полюбишь кашу из дуранды. Знаешь, какая она вкусная. Я нажую тебе, и ты будешь сытеньким. Как бы мне самой зубы не сломать об эту дуранду! Эта дуранда от слова «дура». И твёрдая, эта дуранда, как камень. Но она полезная, и ты растолстеешь. Будешь у меня как поросёночек…
Она ласкала тощего котёнка и залезла с ним под одеяло, погрелась сама. Разжёванной серо-зелёной кашей она кормила дрожащего зверёныша. Тот ел жадно, с присвистом, чмокал, давился и снова жевал. Девочка переворачивала его на пузо, хлопала легонько по спине ладонью, чтобы он вовсе не подавился.
— Научился есть дуранду. Но какой же ты голодный! — удивлялась Майя. — Этак мы не наедимся, а карточка тебе не положена. Кончится война, ты вырастешь, станешь гордым блокадным котом, станешь рассказывать на своём кошачьем языке, как твоя мама-кошка с крысами отважно дралась, как ты ел дуранду и спал под бомбёжками. Никто тебе верить не будет, скажут: как это жить, если нечего есть, и сверху падают бомбы?
Она гладила котенка и дула тёплым воздухом на него, вздымая негустую шерсть.
— Теперь ты сытый. Весёлым должен быть. Сейчас все весёлые, когда наедятся.
Котёнок снова лежал в коробке на шерстяной тряпке, а она, надев пальто как следует, отправилась по тёмному коридору. У комнаты Николаевых она остановилась в нерешительности. Осмелившись, она постучала негромко в дверь. Было тихо, на её стук никто не отозвался, никто не разрешал ей войти. Стоять стало страшно в темноте, но обратно идти от безмолвной двери ещё страшней. Она раскаивалась, что пришла. Тут за дверью послышались тяжёлые шаркающие шаги, и дверь приоткрылась.
— А, демуазель Маюми пожаловала! Проходи, не студи убогие сии апартаменты. Прибыла-таки высокая гостья сирого и убогого проведать.
Непонятно шутил Пётр Андреевич. И ещё было непонятно, почему она сразу же становилась на себя