приходила. Сонечка заночевала у них. Теперь пешком трудно добираться, улицу замело, сколько сил требует дорога. Вот и снег пошёл, теперь теплее на улице станет!
Снег за окном валил, а не шёл. Хлопья вертелись в воздухе, как ненормальные, а потом тихо и безмятежно присаживались в сугробы. И просто на тропинки. Дворы уже по уши завалило снегом. Скоро и вход в парадные занесёт. Начнут люди по-эскимосьи лазить в дома. Майя развеселилась:
— Как дома эскимосьи называются?
— Что? Дома? Ах, эскимосьи? Зачем тебе? Вигвамы, кажется.
— У индейцев вигвамы, — поправила Майя.
— Ты и это знаешь? А я знаю одно: у эскимосов и индейцев нет блокады.
И совсем грустно продолжал:
— Скажи мне, всезнайка, отчего мои ноги и мои руки перестали слушать меня? Что им во мне разонравилось? Разве такое может быть у живых людей?
Майя пошевелила своими ногами и пальцами. Они её слушались. Огорчённая за Петра Андреевича, она сказала неуверенно:
— Может быть, они у вас устали?
— У человека, который лежит, разве могут устать ноги?
— Я не знаю. Сейчас все даже и утром усталые…
— То-то.
Художник сел на кровать, кряхтя, стал стаскивать с ноги коричневый шерстяной носок. Майя глянула и замерла в страхе за него. Нога Петра Андреевича распухла, побагровела и вся была в светло-синих и тёмно-багровых пятнах. Ступня блестела. Майя сморщилась, вгляделась: она блестела от множества мелких капель бесцветной липкой жидкости. Словно нога художника была в странной утренней росе.
Майя глядела и не в силах была отвести глаз.
— Что же ты? — с укоризной сказал Пётр Андреевич. — Отвернись. Мне и самому жутко… Дистрофия и цинга — отвратительные и безжалостные дамы. Блокадные. А вместе — ещё и убийцы. Это, дитя моё, лицо блокады. Глупо жаловаться, но предупреждаю: не допускай у себя…
— Как?
— Ходи но улице, не залёживайся… Ты ещё молоденькая, от жизни и болезней не устала. И чтобы мама тебя кормила, тряпок не жалела.
— Она не жалеет.
— А Соня жалеет, бережёт тряпки сыновьям. Говорит, что они станут носить, как с фронта вернутся. А сейчас, брат, и луковица может на ноги поставить… Отвернись! Противно!
— Не противно, а жалко и неприятно, — беспокойно начала Майя. — К примеру, мама за золотое кольцо кусок конины получила. А в куске — ловко спрятанная кость. Вы всё знаете, скажите, почему люди обманывают? Мы кость эту варили три раза в хряповых щах. Правда, ничего себе кость оказалась. Но её же не съешь! И почему одни голодают, а другие — продают. Одни воюют, а другие складами всякими заведуют. Надо поочерёдно. И скажите, почему это одни продают в блокадном городе продукты, а другие — умирают с голоду.
— Соображаешь, если ставишь на разные полюса. Честность и воровство, они всегда на разных полюсах. Вот до войны жили люди, хлеба ели вволю, песни красивые пели, друг к другу ходили в гости. И все хорошо и славно говорили о честности, справедливости. А случилась в стране великая беда, и очутились эти люди по разные стороны баррикады. И плохо стало вовсе не плохим людям.
— Это же несправедливо, — горячилась Майя. — Это же…
— Правильно, не успели построить социализм, а трусы, воры, лодыри сейчас храбро подняли головы, храбро заговорили. Я непонятно говорю?
— Не очень.
— Если бы люди во всём мире жили честно и справедливо, исчезли бы богатые и бедные. Исчезли бы, кроме того, сами войны, когда целые народы уничтожаются взаимно…
— Фашист Гитлер, правда, бесноватый? Что такое бесноватый?
— Среднее между ненормальным и псом бешеным. Много их, оголтелых, на Русь ходило, да возвращались на костылях… Если возвращались. Но горя, слёз, разрухи оставляли после себя на долгие годы.
— Почему немцы поверили Гитлеру, если он бесноватый?
— Горы золотые народу наобещал. Фанатиков и кретинов во все времена — пруд пруди…
— Что такое фанатики?
— Стадо баранов, ввергнутых в иллюзии…
— Разве люди бывают баранами? — удивилась Майя, и вдруг, спохватившись, подскочила на стуле: — Ой, меня же мама ждёт в темноте… наверно, меня ругает! А у вас холодно и «буржуйка» холодная. Я у вас замёрзла. А у вас хлеб выкуплен уже?
— Сонечка вчера в дорогу взяла.
— Вы не ели сегодня и не пили чай. А вчера вы ели? — строго спросила Майя и ужаснулась: — Как же это мы разговариваем про политику, а вы ещё не ели?
— На голодный желудок мысли острее, — сжав губы, едко сказал Пётр Андреевич. — Я лежу, не трачу сил. А у Сони дорога дальняя.
Майя притихла, задумался и Пётр Андреевич.
— Ну, я пойду?
Наталья Васильевна сердилась:
— Тебя за смертью посылать, — непонятно сказала она и хотела поддать Майе, но та ловко увернулась. Она беспечно сказала:
— Мы про политику беседовали. Весь коробок можешь тратить. И без отдачи. Так сказал Пётр Андреевич, а тёти Сони нет дома. Она кого-то ушла хоронить… Мама, я буду чай пить с Петром Андреевичем. Мы с ним о политике не договорили, — со значением сказала она.
Наталья Васильевна не успела возразить, не успела приструнить вконец разболтавшуюся дочку, как та, схватив с блюда кусочек хлеба, отсыпала из чайницы крупных чаинок и убежала. Хозяйничать у Петра Андреевича ей было приятно.
Первым делом она поставила табуретку со стулом, как полагается, чтобы они не путались под ногами. Подумав, нашла в коридоре за занавеской три сухие чурки. Ещё две нашла в тёмной каморке без окна. Чурки она сложила в «буржуйку» крестиком, поверх — тоненькие щепки, отломленные от чурок. Опять подумав, щепки сняла сверху и положила под чурки и добавила к ним бумажек. Всё это подожгла и стала глядеть, как они разгораются. Потом стала прибирать на столе. Сложила кастрюли, прибрала блюдечки к чашкам, на самый край сдвинула грязные банки.
Этот наведённый порядок немного напугал её саму, и Майя присела на кончик стула. Пётр Андреевич некоторое время следил за нею смешливыми глазами, затем встал и начал ей помогать. Он поставил на середину стола две сине-голубые красивые чашки. Этими чашками Софья Константиновна очень дорожила. Пить из них разрешалось несколько раз в году: в дни именин и по другим большим праздникам. Сине- голубые чашки подарила ей на свадьбу щедрая одесская барыня, у которой она служила когда-то горничной.
Стало совсем красиво, и Майе приятно было глядеть на порядок, наведённый собственными руками.
Печурка тоже усердно поглощала сухие чурки и насвистывала свою бесконечную огненную песню. На конфорке закипал малюсенький чайник. За приподнятой маскировочной шторой уныло слезились стёкла. Но снег за окном не казался теперь безнадёжно стылым.
В чашки она положила по шесть чаинок, крупных и мохнатых, как гусеницы. Немного подумала, наклонив голову, и высыпала свои чаинки в чашку Петра Андреевича. В буфете нашла самую мелкую тарелку, положила на неё кусочек хлеба. Он на тарелке выглядел невзрачно. Тогда она переложила его с тарелки на синее блюдечко. Он стал вполне приличным куском. Выглядел даже внушительно.
Очень собой довольная, она отправила в рот прилипшую к тарелке крупную крошку и налила в чашки кипяток.
Пётр Андреевич грел отсыревшие ноги перед открытой дверцей печурки. Он поминутно вытаскивал из