учителей и даже лица администрации. Вот так и у меня в конце концов потерялся вкус к пляжам, к солнцу, лесу. Где-то на дальних горизонтах памяти стали возникать здание школы и мысли: каковы-то теперь мои одиннадцатиклассники, что делают Чуркина, Алябьев, Столяров, Осокина, уходила ли в отпуск Горохова, как отдохнули девчонки с камвольного, — эти мысли стали являться все чаще. Я часто думал о Лиде Гороховой, и не только потому, что ей никак не хотели дать отпуск летом. Помню, как объяснялся с главврачом, как получил обещание дать Лиде отпуск в июне. Оказалось, безответная Лида все-таки осталась работать все лето «по собственному желанию». Так объяснила мне она сама, когда я случайно встретился с ней на пляже в воскресенье. Могу сказать, что встречаться на пляже приятно с кем угодно, только не со своими учениками. Вот почему я и Лида быстро закончили разговор, состоявший главным образом из моих упреков Гороховой, что она глупит, что в отпуск пойти и вообще отдохнуть надо, что впереди не шуточки — одиннадцатый, выпускной. Со всеми доказательствами она соглашалась, тихо поддакивала, глядела в сторону и ковыряла песок пальцами правой ноги. Я понял, что нотации ей надоели, и поспешил их закончить. Лида ушла, и я видел не столько ее фигуру в красном выгоревшем купальнике, сколько всех тех, кто на нее оборачивался, таращился, присвистывал, хватал за руки, а она, не останавливаясь, спокойно отводила эти жадные руки и шла, свесив на одну сторону золотой ливень своих светлых волос.
Вообще для красавицы Лида была, пожалуй, нетипична — как-то чересчур тиха, скромна, слишком уж терпелива. Делала ли ее такой профессия? Вряд ли... Сколько угодно есть медсестер необычайной бойкости, чтобы не сказать больше. Скорее, просто таков был характер. Ведь я уже говорил, что Лида принадлежала к редкому типу людей, не знающих корысти ни в чем. Такие люди не обижаются, даже отлично сознавая, что их эксплуатируют, «едут» на их доброте и безотказности, еще и хихикают за спиной, называют дураками в житейском смысле, но в то же время такие люди часто бывают и на удивление необщительны, закрыты на семь замков, и понять их глубже почти невозможно. Лида Горохова тоже из таких. Ее необщительность всегда отпугивала меня. Вот, скажем, хоть сейчас. Поговорили, поулыбались друг другу. Я, наверное, радостно и смущенно (все из-за своего одеяния), она просто смущенно. «Да. Да. Хорошо. Понимаю. Понимаю, конечно. Конечно...» И все. Попробуй проникни дальше. А вдруг слушала она меня, а сама думала: «Да что вы ко мне привязались? Да знаю я все, что вы сказали. Да надоели вы мне... Тоже, заботу проявляет. Подумаешь, классный руководитель!» Мне совсем недоступна ее личная жизнь, и я не вижу способов вторгнуться в нее. Здесь кончаются мои права и полномочия. Она взрослая девушка. Я могу только предполагать, что она однолюбка. Такие девушки обычно бывают однолюбками, и как часто, как странно любят они какого-нибудь более чем середняка, иногда наглеца, и верно любят, покоряются ему, сносят от него все... Что это за странность такая? Вот ни разу еще не видал я, чтоб у женщины-красавицы и муж был под стать, чтоб девушка-принцесса, хотя бы внешне, шла под руку с таким же принцем. Чаще всего совсем наоборот, совсем не так, удивляться даже можно. И восточная пословица говорит: «Лучшая вишня достается шакалам». Чем берут такие мужья красавиц? Чем? Разве что наглостью?.. А чего это ради вы так расфилософствовались, Владимир Иванович? И о ком? Об ученице!..
Кроме Лиды Гороховой, встретил я еще летом Павла Андреевича. Одетый в мундир с узкими погончиками, раззолоченную фуражку, вполне сходную с генеральской, с папкой в руке, шествовал он, озабоченный чем-то сверх меры, с достоинством кивнул. В общем-то, я мог бы и оскорбиться на этот кивок, если бы стоило обижаться на Павла Андреевича. Его можно было понять. Во-первых, был он здесь вне класса, во-вторых, следовало учесть, что Павел Андреевич был на целых шестнадцать лет старше классного руководителя, что неминуемо отражалось на лице первого и на отношении к нему второго.
И еще одна встреча была. Расскажу о ней обстоятельнее. Я ведь все-таки завел себе аквариум. Пока что не очень большой, не очень хороший — купил в зоомагазине. Важно было начать и оставить место для мечты. Вот будут рыбки, растения, а там войду во вкус и уж тогда закажу где-нибудь настоящий аквариум, этак сто двадцать на пятьдесят, высота сантиметров семьдесят, в общем, — трехсотлитровый. Внушительно? И со всякими там подсветками, компрессорами, корягами на дне, и чтобы вверху, в окнах чистой воды между плавающими листьями апоногетона и кувшинок резвились какие-нибудь редкости: красные неоны, копеины, корнежиеллы, может быть, даже дискусы — амазонские дива...
Как бы там ни было, но зеленый крашеный аквариум на двадцать восемь литров заставил меня по воскресеньям ходить на птичий рынок. Помимо желтых канареек, синих попугайчиков и печальных летних щеглов, бойкие люди торговали здесь разной живностью: курами, кроликами, утками и, конечно же, рыбками... В самую рань здесь уже тесно толпился народ, и я бродил, проталкивался вдоль прилавков, мимо склянок и бутылей, густо заселенных синеватыми неонами, треугольными скаляриями, полосатыми барбусами, черными моллинезиями, голубыми гурами и разнообразно красными меченосцами. Я не торопился с выбором рыбок, тем более выбирать было из чего. На прилавках зеленела в лотках мокрая трава — водоросли, горками продавались камни, даже песок, рыжей мутью переливалась дафния, рубиново глянцевел мотыль — малинка. Но еще более любопытны оказывались сами продавцы и покупатели. Они были всякие. От фанатиков с нездоровым блеском за очками (фанатики тут попадались десятками, они вообще-то всегда встречаются именно в таких местах: на птичьих рынках, сборищах филателистов, на книжных развалах) до обыкновенных, самых обыкновенных людишек, именуемых в просторечье барыгами и делягами. Эти последние резко отличаются от фанатиков крепкими лицами, бойкими руками, ловят ли сачком мечущуюся рыбешку перед мальчуганом, ждущим с отверстой баночкой, меряют ли рюмкой сухой корм. Рюмка двадцать копеек, в магазине килограмм — восемьдесят. Здесь делают свой не учтенный финорганами бизнес.
Здесь, на птичьем, я и столкнулся нос к носу с Василием Трифонычем. Василий Трифоныч весной ушел из школы на пенсию. Его провожали, как водится в таких случаях. Сбросились по трешке, купили подарок и от месткома. Помнится, Инесса Львовна вручала юбиляру каминные часы с теплым напутствием «здоровья и счастья в личной жизни». Василий Трифоныч, малиново-темный, сидел в возглавии стола, на другом конце блестела очками администрация, которая тоже сказала теплую речь, назвала Василия Трифоныча «великим тружеником, честно прошагавшим свой трудовой путь». Василий Трифоныч был растроган, хотел в ответ что-то сказать, смутился: «В общем, благодарю... это... за все... это...»
И вот он снова передо мной. Василий Трифоныч словно бы сильно помолодел, окреп, именно омолодился, точно его в живой воде искупали. Весел, здоров, улыбается, стройный такой. Или впервые я увидел его не в валенках, в аккуратных брючках, в приличных ботиночках?
— Здрасте... А-а... Хожу вот, знаете... Самку... это... ищу. Ну... то есть... Хе... Это... Кролиху надо... А подобрать — не скоро подберешь... У меня, знаете, породы лучшие... Ангорские, бельгийский великан, испанские, черно-серебристые, голубая шиншилла, пуховые... Как живу? А знаете... это... Хорошо я живу! Вот прямо так и скажу: хорошо! Слава богу, хоть под старость повезло. Свет увидал. Я ведь раньше-то не жил — маялся. Сейчас вспомню школу эту проклятую — мороз по жилам. Никогда я ее, поверьте, не любил. Нет... Просто надо было где-то трудиться, и трудился честно... Сорок два года отбухал. Сорок два... Шутка... И учился заочно, и все такое... А все равно, бывало, только за шубу возьмусь, за шапку — в школу идти, — и голова у меня сразу болеть начинает. Нервоз... А сейчас? — Василий Трифоныч посмотрел на меня, и в глазах его я увидел не то радостные слезы, не то само счастье с золотой мечтой. — Сейчас я встаю утречком, рано... Чаек пью. И думаю: «Господи, никуда-то мне не надо!» Никуда не спешить, никого не учить. Ни тебе посещаемости, ни успеваемости. Ни грубости никакой, командования... Сам себе голова. Напьюсь чайку... это... За травой иду кроликам. Сенцо, венички заготавливаю. В поле за ними хожу... Близко. Домишко у меня окраинный. А в поле-то! Жаворонки, это... Ветерок, солнышко. Благодать. Прямо, вы знаете, сяду где-нибудь на сухом, чуть не плачу... Вот сейчас только и понимать начал, что такое жизнь... А работаю ведь с утра до ночи... По семнадцать часов в сутки... С ними, — показал на ящики с ушастыми зверьками, — с ними не посидишь...
Мы распрощались самым теплым образом. Я пошел домой, размышляя, как, оказывается, можно испортить себе жизнь, выбрав профессию учителя, и ничуть не хотелось мне осуждать Василия Трифоныча. Да, он был прав, школе нужны подвижники, непонятно лишь, почему он сорок лет тянул свою лямку, почему не искал себя. Но ответа на эти вопросы не дадут, вероятно, и миллионы таких же, кто более или менее честно тянет лямку. Вот почему я не стал долго раздумывать о случае с Василием Трифонычем. Школе нужны подвижники? А где они не нужны? И что делать «неподвижникам»? Почему дореволюционные классные дамы чаще бывали старыми девами? И сам я уж не превращаюсь ли в такую «деву»? Я порастерял институтских приятелей. Я все реже вижусь с друзьями, и я не женат. Еще пять, десять таких лет — и обо мне скажут: старый холостяк, убежденный, и тому подобное... И чтобы отвлечься, я стал прикидывать, как