— Не было его...
— Был. Я его видел.
— ...
— Скольких ты сегодня... обокрал? Сколько? — спросил я, совершенно, впрочем, не надеясь, что он сознается.
А Нечесов вдруг перекосился, полез в карман и рывком выбросил на скамью еще один желтый пухлый кошелек.
— У-у!.. У-у!.. — вдруг завопил совсем по-детски. — У-у!.. — И, хлопнувшись головой на гнутую спинку скамьи, разревелся навзрыд, катая голову по лосненой штакетине, все время повторяя это свое детское, горькое: «У-у!.. у!..»
Я сидел согнувшись, глядел в зеленую грязь по краям лужи, кое-где она уже потрескалась, покрылась белесой, как бы поседелой корочкой; здесь бегали юркие мелкие жучки и вились, роились грязные серые мошки, а дальше, в мутной шоколадно-соевой воде, среди бревен-окурков и застоялых плевков кишели, вились какие-то мерзкие личинки, похожие на головастиков, дрыгались, извиваясь в бесконечных твистах, ногастые инфузории с бесстыжими вытаращенными глазами. Лужа жила, и было ясно, что ей еще долго жить, пока солнце не высушит ее и пока она не станет обычной честной землей.
Нечесов замолчал.
— Вот что! — сказал я, помедлив. — Возьмешь этот кошелек, пойдешь завтра в бюро находок. На улице Ленина, у поворота к рынку. Сдашь. Скажешь — нашел в трамвае.
— ...
— Ты понял меня?
Вздох.
— Тогда я пошел. Иди к ларьку. Купи газировки. Умойся и ступай домой. Все.
Я поднялся.
Нечесов поднял голову и тоже вскочил. С худого, синего, измазанного лица смотрели с недоверием светлые большие глаза. Нет, не было там еще никакой правды, никаких прозрений, одно недоверие. Ну что ж...
— Вот еще что... Приходи ко мне заниматься по русскому. У тебя ведь экзамен... — добавил я.
Нечесов хмуро смотрел в сторону.
Я повторил ему адрес и пошел домой отупелый, усталый — хуже нельзя, весь во власти каких-то безнадежно спутанных педагогических дум, из которых лишь одна слабенькая, ныряющая в эту путаницу ниточка: «Может, он сегодня все-таки понял...» — давала подобие слабенькой надежды.
Помнилось, я пришел к дому Нечесова утром. Был морозный голубой и хрусткий мартовский утренник, и в тенях было сине и холодно, но на крышах уже таяло, солнце поднималось теплое, туман на далях теплел, обещая раствориться жарким сияющим днем. Вкусно пахло сосульками и капелью. В тополях звонили синички. Даже густые индиговые тени были настояны на чем-то улыбчивом.
Одноэтажный длинный дом с высокими «венецианскими» окнами добродушно, с грустинкой глядел в улицу — один из тех домов, которые оставил в наследство спокойный девятнадцатый век.
Я никак не ожидал, что Нечесов живет в таком благообразном доме. Я-то думал, Нечесов — дитя бараков, помоек и дровяников, в лучшем случае дитя подъездов в запутанном многокорпусном юго-западе, что-то вроде современного Гавроша. Но дверь квартиры была солидно обита пусть не новым, но вполне приличным дерматином. А за этой тяжелой высокой дверью райски культурно чаровали слух доносившиеся до меня звуки фортепьяно. «Туда ли я попал?» Еще раз сверился с записной книжкой: все правильно. Впрочем... «Ба-а! Да он же наверняка соврал! Назвал какой-нибудь первый попавшийся адрес». Я стоял перед дверью в нерешительности: звонить, не звонить? И район не тот... Центр города. Если б Нечесов жил тут, он мог бы не ездить в такую даль на окраину...
Звуки фортепьяно за дверью приобрели характер не слишком уверенной, но все-таки знакомой мелодии, а потом сильный и манерный женский голос запел:
Батюшки! Тютчев! Романсы... Нет. Нечего звонить. Опозорюсь только... Не та квартира.
выводил голос с искусственной, «поставленной» страстью. Рокотал рояль.
Почему-то я не уходил, слушал. Так, должно быть, пели и играли какие-нибудь дореволюционные барышни, выращенные в дешевых пансионах, и мне словно бы представилась такая женщина, непременно молодящаяся, непременно черноволосая, благоухающая крепкими духами и пудрой.
заливался голос.
Не знаю почему и словно бы вопреки своему желанию я нажал кнопку звонка.
Послышался глухой перезвон. Пение смолкло. Через минуту к двери зашлепали шаги.
Я готов был провалиться от стыда. Зря потревожил артистку.
Дверь открылась. Женщина лет сорока пяти, грузная, в расстегнутом голубом пеньюаре и с железными бигуди в черных волосах стояла передо мной.
— Ах! — манерно сказала она, запахивая пеньюар и подняв выщипанные ниточки бровей.
— Простите... Мне... квартиру Нечесова, — багровея, пробормотал я.
— Это стесь! Прахатите... Я сейчас. — И женщина зашлепала прочь, кутаясь в свой прозрачный пеньюар.
Все еще стесняясь, я вошел в полутемную пустую прихожую. Тут пахло уборной, сыростью, где-то из незакрытого крана равномерно бежала вода. Свет падал справа через растворенную дверь такой же унылой кухни. Там на столе громоздилась гора немытой посуды. На полу валялось что-то вроде полотенца. Вскоре отворилась другая дверь, и женщина, одетая уже в шелковый стеганый халат с драконами и хризантемами, повязанная яркой косынкой поверх бигуди, выглянула снова.
— Прахатите... Что же вы? — улыбаясь, мягко сказала она.
Я вошел в большую, очень высокую комнату, увешанную коврами и заставленную вдоль стен старинной темной дубовой мебелью, которую теперь называют уже антикварной. На пыльных окнах висели пыльные шторы с какими-то готическими изречениями. В соседней комнате проглядывалась раскрытая постель. И вся эта мрачная квартира была увешана полочками, подвесками, картинами, картинками. Таращили голубые глазки кукольные девчушки, томно лобзались пасхальные парочки. Трубили на крышке пианино стада фарфоровых слоников, сидели глазированные керамические собачки, кошечки и зайчики. На бархатных коврах с ядовитым переливом тоже были олени, замки, лунные ночи, мчащиеся всадники с восточными красавицами в шельварах поперек седла и с головами, повернутыми назад на сто восемьдесят градусов. И здесь были слоны и тигры с человеческими лицами, прыгающие на оробелого всадника. Среди