изобразить его входящим в зал заседаний.

Веселый, жизнерадостный француз выбивался из сил, чтобы не причинить невольной обиды господам уполномоченным на конгрессе. Кавалер Салдана, уполномоченный Испании, негодовал, что его поместили в невыгодном месте и видна только его голова. Художник почтительно указывал, что зато другой уполномоченный Испании, кавалер Гомец, сидит между лордом Стюартом и графом Кланкэрти. Мраморный бюст Кауница пустыми глазницами смотрел на это собрание вершителей судеб Европы, силившихся изобразить благожелательность друг к другу и в то же время подчеркнуть величие державы, которую каждый из них представлял.

Смешно было видеть, как после сеанса каждый из господ дипломатов старался остаться наедине с художником для того, чтобы уговорить его придать больше значительности выражению лица и позе или выгоднее осветить фигуру. Только Меттерних и Талейран были в общем довольны и своим местом на портрете, и освещением. Разумовский ничем не обеспокоил художника, кроме того, что советовал ему написать портрет композитора Бетховена.

Но веселый француз пропустил мимо ушей слова Разумовского; ему было немного странно, почему русский уполномоченный принимает такое участие в этом необщительном музыканте. Говорят, что он гений, но тогда это странный, гордый и очень несчастный гений. Все это написано на его лице. А господин Изабе к тому же был немного увлечен другой натурой — женой одного английского дипломата, милой, грациозной и все еще молодой женщиной.

Эта жена дипломата была леди Анна Кларк — Анеля Грабовская.

Чета Кларк приехала в Вену вместе с Веллингтоном. Можайский увидел Анелю в парке Пратера. Она позвала его и посадила в свой экипаж. Они говорили о пустяках, и только когда расставались, она сказала ему по-польски:

— Я жду вас завтра.

Он понял, что это приглашение связано с чем-то для него важным. Может быть, с Катенькой Назимовой?

Ему пришлось немного ждать, он увидел начатый портрет Анели. Господин Изабе умел выбрать именно такой поворот головы, который шел натуре, он славился как любимый портретист красивых женщин. Притом он был остроумным собеседником, с ним любили беседовать.

Можайский сказал Анеле, что портрет очень хорош.

— Он начал писать меня еще в Париже, — сказала Анеля, — события не дали ему кончить портрет. Он привез его в Вену, и в первый же сеанс я говорю: «Мсье Изабе, я была пять лет назад лучше, чем сейчас, вы будете писать все заново». Знаете, что ответил этот обманщик? «Да, я буду писать заново, потому что вы стали лучше, чем пять лет назад». Я приняла это за шутку, и вдруг он говорит: «У вас в глазах, мадам, появилась ирония». И я нисколько не обиделась.

Она тотчас заговорила о делах политических, все еще стараясь доказать Можайскому, что ее тревожит судьба Польши.

О Польше думал и Можайский. Наполеон обратил ее против России. Австрия и Пруссия алчно взирают на нее. Может ли Россия оставить Польшу на произвол судеб?

— Мне случалось бывать в Варшаве, я видел развращенность и безрассудство знати. Разве авантюризм честолюбцев не может ввергнуть ваш народ в новые кровавые испытания?

— Кто же, по-вашему, может искоренить это зло? Александр?

Он долго молчал и сказал в глубокой задумчивости:

— Мне говорили, что Россия требует конституции для Польши, участия поляков в управлении, чтобы не было ни притеснений, ни угнетения.

Он говорил так, но у него не было уверенности в чистоте намерений Александра. Однако Данилевский рассказывал о приказе главнокомандующему Барклаю, чтобы никому, кроме необходимых и нужных штабу чинов, не отводили квартиры для постоя в Варшаве и чтобы все излишние войска вывели из польской столицы… Что это могло значить? Политическая мера, чтобы избежать упреков австрийцев и англичан на конгрессе, или желание предоставить несколько более свободы полякам?

— Надо, чтобы государственные мужи были не честолюбцы, не угнетатели своего народа, а добрые и разумные люди, патриоты своего отечества…

— Республика?

— Республика создается волей народа. Только народ волен решать свои судьбы и вершить дела государственные. Ах, если бы обе страны поняли, что польза государственная только в дружбе, — и тогда два славянских народа будут противостоять врагам и России, и Польши…

Анеля в изумлении взглянула на него.

— Можно ли… — начала она, но тут их прервали.

Слуга доложил о приезде гостя.

— Вы его знаете, — с таинственным видом сказала Анеля, — это один из русских моих друзей.

В дверях появился Андрей Кириллович Разумовский.

— Очаровательная, — начал он на пороге, — вы видите перед собой человека, у которого нет иных забот, кроме того, чтобы навещать своих истинных друзей… Это единственная выгода моего положения…

Андрей Кириллович мельком взглянул на Можайского. Он где-то видел молодого офицера, может быть даже у себя в доме. Он приветливо улыбнулся гостю Анели Грабовской и, вероятно, счел его появление в ее доме прихотью хозяйки.

Можайский с некоторым любопытством прислушивался к речам Андрея Кирилловича.

«Сын гетмана Малороссии, генерал-фельдмаршала и Академии наук президента, графа Кирилла Григорьевича Разумовского и Екатерины Ивановны Нарышкиной, из древнего боярского рода, даровавшего России и Петра I… внук украинского пастуха Розума… Это смещение кровей могло бы дать государственного мужа — патриота, вольнодумца, русского Мирабо, быть может… А вместо сего мы видим онемеченного сановника, утешающегося музыкальными досугами и благодетельствующего венским лавочникам и модисткам…» — так думал Можайский, пока Разумовский с глубокомысленным видом разглядывал портрет на мольберте.

— Великий мастер, — наконец сказал Андрей Кириллович. — Другой художник не осмелился бы оставить открытым для взоров неоконченный труд. Изабе все можно, в каждом штрихе божьей милостью мастер.

— Он будет доволен слышать ваше суждение, — вы не только строгий ценитель, вы покровитель искусств. Вена только и говорит о том, что император Александр принял Бетховена, этим он обязан вам. Несчастный гений…

— Несчастный, — усаживаясь, повторил Разумовский, — да, несчастный. Глухота и равнодушие людей сделали его нелюдимым. При случае я напомнил государю о нем. Он был принят, это, может быть, немного облегчит ему жизнь. Венский двор холоден к Бетховену, — продолжал Разумовский, не отводя глаз от портрета. — Старый князь де Линь незадолго до своей кончины сказал: «Чего стоят титулы, почести, воздаваемые вельможам, военная слава? Кондотьер Гатемаллата, деяний которого не помнит никто, живет только потому, что его облик запечатлен в бронзе великим Донателло. Можно не знать деяния папы Юлия II, но никогда не позабудут, что в его время творил Микель Анджело и изваял его гробницу — чудо искусства».

— Если так, то и вас не должна забыть история: Бетховен посвятил вам две симфонии, — Анеля произнесла эти слова так, что их можно было принять за шутку.

— Верьте мне, что я этим горжусь более, чем многим другим. Маэстро услышал от меня одну красивую мелодию — украинский напев, я слышал его с детства, от деда. Эта песенка будет звучать в адажио квартета… Как он несчастен, наш бедный маэстро! Если бы не преданный ему Шупанциг, он бы вконец замучил себя работой, сомнениями, бессонницей! Гайдн написал сто восемнадцать симфоний, Бетховен — только девять, и эта девятая — его радость и мученье. Он все еще не завершил свой труд, и каждый день возвращается к девятой. Он никогда не бывает доволен тем, что создал, это мучает его и рождает злобу и отчаяние. Великий музыкант и несчастный…

— Вена, Вена — город песен… Вена — рай для музыкантов, — повторил Можайский строки известной песенки, но Андрей Кириллович не уловил иронии в его словах; он спросил, не встречал ли молодого

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату