офицера в Вене года четыре назад.
Можайский ответил, что четыре года назад он был в Лондоне.
— Имел честь быть представленным вам, граф, в годовщину Лейпцигской битвы.
Мелодичный звон часов встревожил Разумовского.
— Что же это я? Сегодня у меня сеанс у Изабе, вечером — раут на Балплац, завтра — репетиция нового балета, — князь Меттерних недоволен музыкой… Вот участь дипломата. Но в четверг прошу ко мне. Воротился из Италии мой крепостной человек, я посылал его в Рим учиться на виолончели. Я слушал его сам после трех лет учения и доволен им… И вас прошу, — он повернулся к Можайскому.
Что-то во взгляде этого молодого офицера беспокоило Разумовского. Молодой человек, правда, держал себя в решпекте и почтительно помалкивал, но как иногда обманчива эта внешняя почтительность! Ему вспомнился Николай Тургенев, молчаливый и обходительный, но опасный и острый собеседник. Андрей Кириллович не совсем понимал молодых людей нового века, что-то в них пугало его. Он встал и простился.
— Вот кто бывает у меня из русских, — сказала Грабовская, когда ушел Разумовский.
— Из «русских»? — с улыбкой обронил Можайский.
— Вы не прощаете ему страсти к венской музыке?
— «Вена — рай для музыкантов»! Рай, в котором умер в бедности великий Моцарт! Нет, графу Разумовскому должно простить музыку Людвига Бетховена. Но не кажется ли вам странным и смешным — говорить о страданиях композитора и не подумать о том, как живет этот человек! Он живет в нужде и в бедности, — это знает вся Вена. И богачу Разумовскому, у которого в один вечер сгорело восковых свечей на двадцать тысяч, не приходит в голову мысль о том, что эти деньги — три года спокойной жизни для Бетховена! Богач и меценат не видит бедности, в которой живет великий Бетховен.
Откинув голову, устремив взгляд в осеннее пасмурное небо за окном, Анеля сказала:
— Я не понимаю его музыки. Один раз я слышала ее в концерте, играл Ледюк… Концерт для скрипки. Начинает оркестр, и начало такое торжественное и прекрасное, что кажется — уже нельзя продолжать… Можно ли больше выразить в музыке? Но начинает скрипка, и звук летит в небо, высоко, еще выше… — Она вдруг в упор взглянула на него: — Я не думала, что у вас в душе столько злости… С такими мыслями вам будет нелегко в России.
— Ничуть не легче, чем здесь…
— У вас есть вести из Васенок? Нет? Тогда я счастливее вас. Мой старый знакомый, полковник Ольшевский, возвращаясь из русского плена, был в Новгороде и видел Катю.
Можайский с трудом скрыл волнение.
— Ольшевский говорит, что она очень похорошела, он видел ее однажды у меня в Грабнике… Он был тогда адъютантом князя Юзефа Понятовского… Вы долго еще остаетесь в Вене?
— Кто может знать?
— На новогоднем балу в Гофбурге потихоньку говорили о войне. Разве вы не чувствуете? Над всем нависла тревога.
— Война? — с деланным изумлением спросил Можайский. — Кто же станет воевать с Россией? Наполеон? Он — узник острова Эльбы. Мир подписан в Париже. В Вене рождается новая Европа.
Он говорил так, помня, что перед ним жена сэра Чарльза Кларка.
— Князь Талейран, — рассеянно продолжала леди Анна, — князь Талейран говорил, что в Европе никто не хочет воевать… не хочет и не может… Правда, он говорил об этом не без сожаления.
— А ему хочется войны?
— Кто может знать, чего хочет Талейран?
— Если война, то мне долго еще не увидеть родину.
— Вы хотите ехать ради Катеньки? — в упор спросила она.
Он молчал. Ему не хотелось открывать ей свои тайные думы. Не только ради встречи с Катей Можайский желал возвращения на родину.
— В Лондоне я получил письмо от Екатерины Николаевны. Оно не сблизило нас. И не могло сблизить, слишком мы были далеки друг другу эти годы. Но что-то теплилось в моей душе, и я подумал, что надо ехать немедля, сейчас… Вместо этого меня посылают в Данию, в Копенгаген. Я живу три месяца, как в клетке, среди чужих людей, в столице добродетельных и скучных датчан…
Он уже не мог остановиться и с горечью продолжал:
— Уже давно служба стала для меня докукой. Я хотел приносить пользу государству, но труды мои были напрасны. Они не нужны ни императору, ни Нессельроду. Я — в Вене, и опять все то же — смотры и балы и охота на ланей, которых подгоняют под выстрелы императоров и королей. «Конгресс танцует, но не двигается вперед», — сказал де Линь… Я был два дня в горах, в крестьянской избе, у простых людей — горцев, среди снега, в лесах, — мне чудилось, что я в России, на родине. Возвращаясь в Вену, я увидел странную картину: тысячи людей сгребали снег, подвозили его на тележках и делали санный путь; внизу, в долине, снег быстро таял, — императоры, двор и свита хотели себя потешить катаньем на санях. Когда сделали санную дорогу, по ней в вызолоченных, разукрашенных санях катались державные гости. Путь освещали факелами, певческие общества развлекали гостей тирольскими песнями. Это все выдумки Меттерниха! Ах, как это все опостылело!
Она рассмеялась, но тотчас нахмурилась:
— Кто из нас доволен жизнью, господин капитан? Скоро два года я замужем и живу среди холодных и бездушных людей. Все для них тлен, кроме их острова. Пусть все погибнет, лишь бы был цел их остров, их король, их дом, их лошади и собаки… Для них вся Европа — только карта в игре! Иногда я ненавижу их — с их черствостью души, гордостью, высокомерной и глупой!
Она говорила с горечью и искренностью.
— Тогда зачем вы решились на этот брак?
— Я прожила бурную жизнь. В конце концов, я очень устала. Вспомните, кто я была, — бедная девушка, дочь антиквара, Анет Лярош. Потом я стала графиней Грабовской. Гербы, реликвии, красивые легенды, мечты о великой Польше… Поверьте мне, я искренне желала счастья этой стране. Умер Казимир, и у меня не стало опоры. Я утратила и эту вторую родину и сказала себе: «Моя родина там, где дух свободы». Я помогала итальянским патриотам, и против меня поднялись черные силы. Что меня ожидало — крепость Шпильберг или яд? У меня не стало сил продолжать такую жизнь. Я вышла замуж за Чарльза Кларка. Мне доставляет удовольствие видеть, как австрийские придворные расшаркиваются перед леди Анной Кларк, женой дипломата. Но я заплатила за это дорогой ценой.
На камине снова прозвонили часы.
— Мне стало легче, — так редко приходится говорить правду.
— Почему вы думаете, что будет война? — спросил после долгого молчания Можайский. — А коалиция?
— Ее давно не существует. Россия — в одиночестве. Вы это знаете лучше меня.
— Вести войну с русскими, которых даже самонадеянный Наполеон считал могучим войском? Австрия одна не решится воевать. Франция слаба, ее армия, кроме нескольких тысяч дворян, презирает Бурбонов. Англия? Но она ведет разорительную войну с Американскими Соединенными Штатами. Кто же будет воевать с Россией?
Анеля прислушалась. Вокруг была тишина, и тогда она тихо сказала:
— Мир с Соединенными Штатами будет подписан в Генте. Возможно, мир уже подписан, сейчас, когда мы говорим с вами. Затем, — я вам могу сказать об этом, потому что я ненавижу Австрию, — затем князь Шварценберг говорил только вчера: «Если воевать с Россией, то выгоднее начать войну сейчас, чем несколькими годами позже». И это все из-за Польши. Они хотят заставить русских уйти из Варшавского герцогства.
— Для того, чтобы занять его самим… Шварценберг… Это похоже на него. Болван, который выбалтывает то, о чем молчат другие… Небо Европы в тучах… Одно я знаю: долго еще мне не видеть родины.
— Не отвергайте моей помощи, — сказала Анеля. — Женщина может сделать многое… Хотите, я попрошу старого Разумовского, он все же близок к императору, он даже уговорил его принять господина Бетховена, хотя император не любит музыки и ничего не смыслит в ней. Я могу просить Разумовского, и он