преуспевающих граждан моды.
А Бобров продолжал носить кепку из букле с серебряной искрой.
На красной драпировке крышки гроба несли фуражку с голубым околышем. Хоронили полковника Военно-Воздушных Сил, кавалера ордена Ленина, выпускника Военно-Воздушной Академии Всеволода Михайловича Боброва.
Один пятидесятилетний болельщик, доктор наук, пришедший на гражданскую панихиду по Боброву, высказывал позже мысль, что люди, восхищавшиеся игрой Боброва в первые послевоенные годы, заняли в дальнейшей жизни ключевые позиции – и акции Боброва продолжали расти и после завершения им карьеры игрока, он не терял своего значения, благодаря возвышению людей, покоренных когда-то его молодой удалью.
Но разве же не оставался Всеволод Бобров приметой победительной молодости, которой все по плечу, и для тех, кто больше не побеждал, кому большая судьба не задалась?
Больше полутора часов шли люди мимо его гроба. Потом назвали цифру – число пришедших проститься с ним: около одиннадцати тысяч…
Да, он был вхож ко многим влиятельным людям. И не безуспешно пытался, в свою очередь, повлиять на этих людей, имеющих право влиять на события. Он входил к ним запросто. Не затрудняя себя дипломатией, обращался с прямыми просьбами, не тревожась особенно получить отказ или встретить недоумевающую строгость обращения. Что-то было, конечно, в этой повадке и впрямь от бомбардира. Но в прорыв-то он шел не иначе, как выполняя чью-то просьбу. Без недовольных гримас собирался и шел к начальству просить за того, кто к нему обратился за помощью. И уж никаких проблем не существовало, если помочь товарищу зависело только от него.
На пятидесятилетии его, в ресторане, когда после банкета собрались уже расходиться, вдруг обнаружилось, что исчезла куда-то гора подарков. Бобров рассмеялся. И не для того даже, чтобы разрядить общую неловкость, – искренне: «Что бы это за юбилей был, если безо всяких происшествий…»
Отсутствие широты в людях его коробило. До того доходило, что двум всемирно известным игрокам он пристрастно во всех доблестях отказывал, говоря, что заметил, как они, выходя из трамвая, напоминают: кто кому за билет три копейки должен.
И уж никому не прощал трусости в игре. Замеченный в трусости игрок переставал для него существовать, несмотря на все свои спортивные таланты. Про ведущего игрока команды, которую он тренировал, Бобров говорил: «Да пусть он тридцать мячей за тайм забьет – для меня он не игрок. Боится встык идти…»
Для самого Боброва никаких соображений собственной безопасности не существовало.
«Я ненавижу себя, если не сделал на поле того, что должен был», – признавался он.
С ним обращались и на футбольном поле и на льду беспощадно. Он почти не знал сезона без тяжелейших травм. Но принимал это с какой-то гордой покорностью. Без злости, почти с пониманием, правда, снисходительным, вспоминал защитников, нанесших ему травмы. Он же знал, что дано ему было, как игроку, и представлял неизбежность расплаты за талант, в одни руки данный, в одни ноги, в одну голову, которая при всех кружениях, солнцеворотах, соблазнах, сопровождающих успех в жизни, не потеряла ясность цели. Не мишени, как нередко бывает в спорте, а цели…
В скорбном течении прощающихся с Бобровым к спортивному дворцу армейцев приближается и старейший репортер, первым написавший о нем.
Вообще-то, Бобров был из тех спортсменов, что делают самими своими карьерами имена журналистам.
Он оправдывал любые преувеличения, превращал их в эмоциональную реальность, где не только совершался, происходил, продолжался он сам, но и действовали все те, кто видел его, сталкивался с ним. Своим исполнением Бобров поднимал людей до футбола, до хоккея – не разрешал никому снисходить до игры, оставаться ею не захваченным.
Большой игрок всегда индивидуален в своем выражении.
Но никогда не принадлежит себе до конца.
Он делит себя со зрителем, с главным соперником, с партнером.
Бобров не был всеобщим любимцем.
Он привлекал как раз сложностью своих отношений со всем спортивным миром.
Сам он, скорее всего, стремился к простоте.
Но Бобров был, как уже замечено, во всем бомбардиром.
Он выходил один на один не только с вратарем, но и с самой игрой.
Его упрекали за индивидуализм. (Выражение даже существовало «Бобер дорвался». В дворовых командах ругали самых талантливых мальчишек за то, что «дорываются». Как «Бобер». Только сравнение с «Бобром» заглушало любую укоризну.) На него сердились иногда и очень уважаемые игроки. «Страшный человек – Севка. Всех всегда подминал под себя. Дай ему – и только», – сколько уж лет спустя после совместных выступлений обижался на него Василий Трофимов.
Но он ничего в своей игре менять не соглашался. Он считал – и не раз говорил об этом и завершив карьеру игрока, – что большой футбол немыслим без солистов.
И командная игра без солистов не движется.
Причем, объяснял он, не в том только дело, что вся команда на него работает, но и в его необычайной щедрости и широте по отношению к команде, по отношению к футболу.
Солист работает не меньше, а больше всех остальных. Но работает в направлении совершенства своих богом данных качеств. Ничему другому ему, скорее всего, учиться уже не надо. Однако то, что умеет, чем знаменит, надо постоянно доводить до непостижимого противнику совершенства. Пусть знают, в чем он силен, но ничего этой силе все равно противопоставить не смогут. Тренер ЦДКА Борис Аркадьев считал и считает его непревзойденным дриблером – в обводке ему не было равных, считает наш старейший тренер, повидавший великих форвардов и до Боброва, и после того, как Бобров перестал играть в футбол.