Бобровым.
В поездке «Спартака» в Италию и Швейцарию без игроков, входящих в сборную страны, Бобров сам выходил на поле и выступал так, что, вернувшись в Москву, спартаковцы только об этом и рассказывали. «Я ничего подобного не видел», – говорил Евгений Майоров.
У кого же и на чьих примерах обучался Бобров?
Сам он говорит, что в довоенном Ленинграде самым популярным футболистом был Петр Дементьев, но он выше ста вил Михаила Бутусова – тот чаще забивал голы. Но при всех бомбардирских качествах Боброва нельзя все же сказать, что он вышел из Бутусова, минуя Дементьева.
Олег Белаковский считает, что в хоккейной манере Боброва с его раскатистым бегом, перекладыванием клюшки из руки в руку – немало взято от ленинградского тренера Геннадия Худякова.
Из тренеров же своего более позднего и всем известного периода Бобров больше всех ценил Бориса Андреевича Аркадьева. И как истого теоретика Михаила Давыдовича Товаровского – да, стихийно, как считалось, талантливый Бобров, не любивший распространяться на теоретические темы, всегда читал книги по теории футбола и хоккея, предпочитая их художественной литературе.
Своим учителем в хоккее обычно называл Аркадия Чернышова. К Тарасову, напротив, относился с полемической запальчивостью. Они, конечно, очень разные – Бобров и Тарасов…
…В хоккее Боброву удавалось привести команды к победам и в первенстве страны, и в первенстве мира. Нельзя, разумеется, считать за поражение и первую серию встреч с канадскими профессионалами.
Но он, похоже, своими тренерскими успехами не обольщался. Все-таки ждал от себя большего эффекта в работе. Переживал, что не может научить игроков приемам, какими сам в таком совершенстве владел. Тому же знаменитому объезду ворот с неожиданным броском в оставленный вратарем угол. Не понимал – почему молодежь не может усвоить, что сначала идет ложный бросок, а они все сразу бросают…
Однако выучить даже талантливого спортсмена на Боброва не обязательно дано и самому Боброву.
Но вот в чем был необычайно силен, прозорлив Бобров – это в открытии, угадывании талантов. Он был гениальный, видимо, тренер-селекционер. В начинающем игроке он с одного взгляда мог определить – быть тому кем-либо или не быть…
Он поставил в основной состав семнадцатилетнего Александра Якушева, он привез из Омска выдающегося защитника Виктора Блинова, он открыл такого вратаря, как Виктор Зингер, у него заиграл Евгений Зимин…
До последнего своего часа он оставался человеком времени, его наиболее прославившего. И хотя плыла над толпой фуражка с голубым околышем, для всех нас он остался Бобром – человеком в серой с искрой кепке из букле.
Когда Николай Озеров произнес имя Всеволода Боброва, сказав, что на этом как раз стадионе он впервые появился в основном составе команды ЦДКА в сорок пятом году, ничего еще в нас не дрогнуло, никто еще не ожидал, что с нами через мгновение произойдет.
Семь дней тому назад не стало Всеволода Боброва, и странным было бы в репортаже о матче очередного тура, тем более с участием команды, за которую он играл, не услышать имени великого игрока.
Но в цветном изображении сегодняшнего футбола на экране вдруг возник цвет иных оттенков, на которые, может быть, и не рассчитан был экран, зажженный нынешней игрой, но который вместе с тем был, несомненно, одинаково впечатляющим, не зависимо от модели телевизора. Масштаб и цвет внезапного изображения казались произвольными, незапланированными для привычного восприятия. Ну, правда, как сон на самой грани пробуждения. Оцепенение, оглушенное частотой сердцебиения. Что-то такое. Странное для нынешнего наблюдения за футболом по телевидению.
Все цвета транслируемой игры были смяты, раздавлены, вытеснены. Все происходившее забылось, как бы и не существовавшее вовсе мгновение назад. Было физическое ощущение удара, сотрясения, Нельзя было больше сидеть в кресле, придвинутом для удобства к экрану.
Нестерпимая близость к внезапно заполнившему экран требовала пространства для собственною встречного движения.
Так ведь оно и было. Стадион вставал, когда мяч попадал к Боброву. Зритель рвался и не мог вырваться, стиснутый плечами, боками, локтями: сидели тогда совсем тесно на скамейках трибун. Но ведь и ему, рвущемуся там на поле к воротам, было тяжело. И как еще! Его сдавливали, теснили. Мы ощущали его боль, его сердцебиение – разделенное нами с ним сердцебиение: не для того ли и существовал такой футбол? Мы, стиснутые со всех сторон, не могли из своего сердцебиения вырваться. А он прорывался, несмотря ни на что. й мы расходились после матча со стадиона свободно, глубоко дыша, словно погружаясь в отвоеванное им для нас пространство.
А сейчас он прорывался к нам с экрана. В пространство, которое мы теперь должны будем для него сохранить.
Что же было на экране? Искусно смонтированная хроника?
Была жизнь его. Вся. С энергией сновидения вмещенная в мгновения какого-то сверхчистого – на башенных часах и на электронных секундомерах – времени.
Был образ его жизни.
И не в футболе только или хоккее. В нашей с вами жизни.
Торопливая хроникальная лента, снятая без какого-либо изыска и претензии на глубокомысленность, оказалась теперь столь заряженной художественно, что косой дождь помех на пленке смотрелся россыпью электрических искр. Впрочем, воспоминания о самой киноленте, ее достоинствах, качествах, давности проступили потом, сейчас – только в оправдание кажущейся сентиментальности пересказа впечатлений.
А тогда, когда вскакивал перед углубившимся вдруг телеэкраном, казалось, что возникшее изображение и рождено самим движением, самой неудержимостью Всеволода Боброва.
Может быть, все-таки оно и было им рождено? Самим?
Он бежал легко, неумолимо и весело, неувядаемый теперь в хронике его времен газон послевоенного