Ставка Синявского на доверие аудитории оказалась беспроигрышной.
Из помехи рассмотрения футбола на английском стадионе Синявский сделал примету, объединяющую все достоверности, превратил традиционный для литературы лондонский туман в линзу особого художественного своеобразия.
«Туман, туман», – твердили на другой после репортажа день. И обсуждали игру во всех подробностях, словно сочиненный Синявским и пережитый вместе с ним матч был многократно повторен еще не существовавшей тогда видеозаписью…
Такова моя версия. Кто дал мне на нее право? Да сам же Синявский и дал – иначе и не мыслю. Импровизируя, он и нас увлекал за собой в импровизацию.
Он как бы призывал нас к идеалу: зритель футбола – прежде всего раскованный зритель. Этого зрителя он и воспитывал в своем слушателе.
«Большой игрок, – говорил мне Щагин, – всегда играет с удовольствием».
Веегда ощущает своего зрителя, вроде бы даже и не думая о нем, вовсе вроде бы и забывая о его присутствии.
Но забыть о переполненном стадионе, растворить себя в игре можно, когда зритель распахнут тебе навстречу, свободен от груза заданности и нездоровых пристрастий, когда он раскован, расположен к восприятию тонкостей, игровых нюансов.
Когда поле игры – биополе Игрока.
А что же касается авторства Зрителя – то оно ведь и в таланте чуткого восприятия…
Я признался, что английские репортажи слышал лишь в магнитной записи. Что воспроизводил себе картину тех событий в многократных повторениях хроникальных кадров и беседах с действующими лицами – и это было не в труд, а было веселым удовлетворением давнего, неутоленного любопытства.
Я ведь мог бы и не признаваться в источниках информации – настолько отчетлива для меня теперь картина: не документальная, может быть, но созданная навсегда общим воображением. Я вполне мог сослаться на одного Синявского, все трактовать «по Синявскому», сразу – к чему я в итоге-то и пришел.
Дверь на профессиональную кухню я пробовал приоткрыть только потому, что самому интересно было думать о Синявском, говорить о Синявском. Мне кажется, что размышления о таланте Синявского расширяло границы разговора о спорте тех лет, а не уводило в сторону.
От больших спортсменов, от того же Щагина, от Стрельцова и других, я слышал в адрес Синявского и достаточно критического. Он ничего, мол, не видел. «Так лепил», Сергей Соловьев из «Динамо» как-то сравнил радиорепортажи с телевизионными: ну ничего похожего, все наоборот, говорит, на экране – одно, а он – совсем, совсем другое. Да, телеэкран становился главным критерием в оценке позднего Синявского. И бытует, бытует версия – именно телеэкран поставил Синявского в тупик.
Ну, во-первых, перефразируя знаменитые наполеоновские слова о войне и генералах, заметим, что большой спорт, наверное, слишком серьезное дело, чтобы поручать его одним спортсменам.
А во-вторых, экран-то и подтвердил достоинства Синявского. Камера телеоператора способна отразить, изобразить игру, но для необходимого изображенной игре конферанса – не пересказа «картинки», а конферанса – необходима индивидуальность. Необходимо доверенное лицо. Выражение лица, которого пусть на экране и не видно, но чье присутствие ощутимо. И обещает нам, обеспечивает сопричастность нашу к заполнившему экран событию.
Было другое… Мне кажется, что Синявский не был бы Синявским, не заметив, не поняв, что с поколением спортсменов, расставание с которыми предстояло на исходе сороковых годов, уходит и он в какой-то весьма существенной части своего необъяснимого одной логикой дарования.
Уходящие с большой арены спорта люди уносили с собой и очень личную тему его репортажей.
И мы тосковали, грустили, когда исчезали из его репортажей имена, которые он же сам к нам и приблизил, сам привел этих людей в повседневную нашу жизнь, приобщив нас к их судьбе.
Игрок сборной страны конца шестидесятых годов Муртаз Хурцилава говорил, что в детстве, мечтая попасть в тбилисское «Динамо» и только в тбилисское «Динамо», он не сомневался, что будет играть вместе с лучшими футболистами послевоенных лет Борисом Пайчадзе, Автандилом Гогоберидзе – куда они могут уйти, исчезнуть, он не представлял себе футбола без них.
Нечто подобное и со мной происходило, как с болельщиком, – вот тогда, может быть, я и сделал первый шаг из болельщиков в зрители?
Хорошо помню свое огорчение, в нелепости которого некому и незачем было признаваться в тот момент, когда после сезона пятидесятого года в аббревиатуре названия моего любимого клуба изменилась одна буква: вместо «К» – «С». Все закономерно, верно, правильно. Но для моего поколения прежнее название звучало привычнее, острее – сильнее связывало с воспоминаниями военных лет, первого, что вошло в наше сознание. Я понимаю – да и тогда понимал, – что если улицу, где я сейчас живу, Красноармейскую переименовывать нет необходимости, то Центральный Дом Армии и соответственно его клуб не могли не изменить своего имени. Но что-то – чувствовал я – уходило для меня вместе с прежним названием. Что-то терялось…
А ведь и правда – сезон пятьдесят первого года был, по существу, последним для того состава, что под именем ЦДКА буквально перевернул всю послевоенную спортивную жизнь.
К пятидесятому году в ЦДКА уже не было ни Боброва, ни Федотова. При оставшихся Никанорове, Башашкине, Ныркове, Петрове, Водягине, Дёмине, Гринине, Николаеве все равно получалось быть сильнейшими, становиться чемпионами. Но таких, как Федотов и Бобров, уже не будет никогда – мы не ошибались в тревожных предчувствиях расставания.
Бобров перешел из ЦДКА в ВВС. Мы расценивали это изменой.
Но желать теперь Боброву неудачи, беды – нет, на это я не был способен, хотя и считал справедливым, что без партнеров из ЦДКА он уже не может того, что прежде мог.
Помню его в игре за ВВС против московского «Динамо», когда у меня все основания были желать ему удачи. Он и забил гол в первом тайме. Но один тайм и проиграл, на второй не вышел. А во втором тайме его новой команде учинен был разгром. Один Трофимов у «Динамо» забил три гола. А общий счет 5:1, хотя и стоял в воротах ВВС Анатолий Акимов.