серьезно хочет знать мое мнение об их инсценировке. Понимаешь? Ни малейшего намека на провокацию. Вполне невинно, в какой-то мере. А я ничего не могу ей противопоставить, ей — не могу, я сдался в то короткое мгновение, когда меня заманил, поймал в ловушку ее взгляд. И отвечаю, наблюдая, как Майк Бентц, именно добродушный, лохматый растаман Бентц, действующий всегда исподтишка, под прикрытием, внаглую напирает на Кевина, трясет его за плечи, так что сидящий на корточках парень едва не опрокидывается навзничь.
— Вы устроили мне розыгрыш, — отвечаю я.
Она молчит, я тоже молчу, а во дворе Майк Бентц выхватывает у Кевина скейтборд и со всей силы швыряет в воздух. В момент броска он взмахивает своей гривой, доска плашмя грохается на твердое покрытие спортплощадки, роликами вверх. Беспомощный зверь, думаю я как во сне. А Кевин вдруг вскакивает, принимает стойку прямо перед носом обидчика, грудь выпячена, локти комично отведены назад и прижаты к ребрам, ладони выставлены вперед, открыты. Расстояние между противниками не больше десяти сантиметров. Но тут Майк поднимает руку и не бьет, а скорее влепляет мальчишке небрежную, даже символическую пощечину. А тот пытается хоть как-то защититься, дать сдачи, но двое других уже взяли его в оборот, схватили за руки, как будто он им их протянул, предусмотрительно привел в нужное положение. Так оно смотрится издалека. Теперь он дергается, стараясь пнуть противника ногой, но те двое уже оттащили его от Майка, и Кевин попадает в пустоту.
— Вы хотели доставить мне удовольствие, не так ли? — говорю я Наде. Она глядит на меня в упор, не замечая происходящего во дворе, похоже, она даже не услышала грохота, когда треснула доска. — Ты заметила, как я мучаю себя из-за того, что нам в принципе нечего друг другу сказать, — буквально так и говорю, чтобы не задохнуться, не околеть от невыносимого напряга.
Во дворе за спортплощадкой появляются Амелия и Карин. Лихорадочно жестикулируя, подбегают к парням, бросаются разнимать. Амелия толкает Майка в грудь, Карин молотит Дэни куда попало. Наконец они освобождают Кевина, тот одергивает свою футболку, между пятью остальными намечается противостояние, здесь девушки, там парни. Видно, что они переругиваются, а Кевин, который и так уже стоял в стороне, еще увеличивает дистанцию на несколько шагов, поворачивается к ним спиной и, как обычно, упирается взглядом в землю.
— Да, Надя, — говорю я, — иногда у меня возникает такое чувство, что все мне осточертело. Почему так, то есть почему вдруг между вами и нами разверзается эта жуткая пропасть? Вообще-то я не намного старше. Я же помню, как сам еще сидел за партой. Или так бывает всегда? Не представляю. Но с тех пор я и вправду стал немного чувствительным. Я считаю, Надя, что это был знак вашей ко мне симпатии. И выражение доверия. Вы оказали мне честь, я польщен. Но само дело, как бы это сказать, насквозь фальшиво. Да, пожалуй, именно так.
И тут меня осенило: то, что они тут передо мной разыграли, касалось, в сущности, не столько их, сколько того, какими я их вижу. Вот что они хотели мне показать. Они дали мне понять: мы знаем, какими ты нас считаешь. Скопировали портрет, который я, который мы, взрослые, так называемая общественность, постоянно пишет с них. Они всего лишь обвели его контуры. Чтобы, пусть на мгновение, перекинуть иллюзорный мост между их одиночеством и нами, между нашим одиночеством и ними.
Мы некоторое время молчим, Надя совершенно неподвижна, сосредоточена, не спускает с меня глаз. Группа у черного хода в школу все еще продолжает свару. Но мало-помалу уровень адреналина снижается, жесты становятся более сдержанными, спокойными. Тем временем Кевин плетется к своей доске. Вот он поднимает ее, явно обследуя на предмет повреждений. Потом, ни разу не оглянувшись, пересекает спортплощадку, уступает поле боя.
— Я просто не верю, — продолжаю я, — что это действительно ваша жизнь. Конечно, он играет роль, значительную роль, этот вид помешательства, сверхвозбудимость, акселерация, перебор, называй как хочешь, иначе и быть не может. Но есть нечто, что вы всегда выносите за скобки, чего не замечаете. И что намного важнее, чем все дерьмо всеобщих предрассудков. Есть нечто, чего все это не коснулось, я это чувствую, правда, я это знаю.
И вы, вы же намного, — я запинаюсь, я вынужден сделать последнюю паузу, так тяжело дается мне это слово, — да, чище.
Внезапно я совсем поплыл, можешь себе представить. В самом деле, я почувствовал, как подступают слезы, и растерялся. Стоял, задыхаясь, и попеременно то закрывал глаза, то таращил их как мог, чтобы хоть немного привести в порядок нервы. Я увидел, что пятеро во дворе, все еще споря, но тем не менее вместе, так сказать, сплоченной группой тронулись восвояси. И вдруг она бросилась в мои объятия, да, эта девушка, эта Надя. Повисла у меня на шее, растрепала мне волосы, так что вид я имел примерно такой же взъерошенный, как сейчас. А потом взяла в руки мою голову, крепко сжала ее, еще раз быстро посмотрела мне в глаза и… поцеловала.
Я что хочу сказать? Этот поцелуй не был мимолетным. Не мимолетным, понимаешь. Нет. Не взасос, но… Круто. Зашибись. Во всяком случае она сразу после этого убежала.
Теперь ты знаешь всю story, теперь ты слышал все как есть. Все, что мне, насколько я могу судить, надлежало рассказать. Теперь ты, может быть, усечешь, почему последние два дня я пишу как одержимый.
К счастью, на следующей неделе, в пятницу, у меня было всего четыре урока в младших классах, 5-м и 6-м. После чего я совершал пробежки. Вчера тоже. Сегодня тоже. Еще раз навестил знакомый пень в лесу. Не помогло. Последние ночи, считай, вообще не спал. Хотя и принимал перед сном спиртное и снотворное. И вот я однозначно заболеваю, сейчас три часа ночи, я должен, должен наконец уснуть. Люци. Завтра день Люци.
II. БОЛЬШИЕ КАНИКУЛЫ
Тебя нет.
В последние недели я на все лады твержу эту мантру. Она немного успокаивает. Нет тебя, а значит, и я от тебя не завишу. Я в тебе не нуждаюсь, нельзя нуждаться в том, чего нет. Нет никакого собеседника.
Видимость обманчива.
Я говорю теперь не с тобой. Раз ты неспособен дать ответ, я бросаю тебе в морду, в твою огромную шулерскую харю все, что благовоспитанные люди просто обсудили бы между собой.
Я тебя опровергаю.
Мое опровержение — ты сам, твоя никчемность например. Говорю тебе это прямо в лицо. Ты не имеешь ни малейшего понятия о том, что значит вести беседу, говорить по душам. Ты не умеешь слушать, не желаешь ни во что вникать. Все, что тебя интересует, — это ты сам.
По правде говоря, публика для тебя — последнее дерьмо. Ты рассматриваешь ее как сырье, это единственный известный тебе подход.
Ты глуп.
Заглатываешь ли ты кусок человеческой жизни или присобачиваешь к человеческой жизни кусок себя, — разницы нет. Ты вырезаешь что-то в одном месте и пришиваешь к другому. То, чем ты занимаешься, — сплошной гигантский бизнес по трансплантации. А мы вынуждены либо смотреть со стороны на эту вивисекцию и пересадку живой ткани, либо присутствовать в студии и послушно ложиться на твои операционные столы, под свет твоих операционных ламп. Все мы маленькие, жалкие, убогие, хромые чудовища, наспех сварганенные тобою: член за членом, орган за органом, мускул за мускулом. Загнанные, непредсказуемые монстры. Непредсказуемые для себя и для других, подгоняемые безотчетными вожделениями, достаточно темными для нас самих.
Но ты и очень хитер.
Хотя в принципе любой из нас вполне осознает свое положение. Но стоит только об этом задуматься, как ты подворачиваешься снова, встречаешь на каком-то углу, на каком-то экране, и мы тут же забываем, о чем думали. Ах, я давным-давно понял, как ты это делаешь.
Ты притворяешься, что ты есть.
Лицедействуешь, делая вид, что ты — один из нас и просто озвучиваешь наши мысли. Дескать, ужасно, что все мы, как зомби, вслепую тычемся по свету. Глядите, говоришь ты, я тоже об этом знаю, я точно в таком же положении, что и вы. И мы сразу обращаемся в слух. В твой слух. В твое ухо. А говоря точнее, в ухо, которое ты нам только что отрезал. Нет, нельзя принимать за чистую монету твою симпатию к нашей