бросают взгляды в мою сторону, пялятся то в ящик, то на меня. Вот уже начали прикалываться. Они так нализались, что теперь, конечно, очень скоро заведутся. Через мгновение они уже скатываются до самых грубых выпадов. В последнее время им нравится величать меня мудаком. Отлей, мудак. Это еще самый безобидный вариант. Все предыдущие дни я был для них чем-то вроде козла отпущения. Даже долговязый, прыщавый, со стрижкой ежиком Лулач, вон он там сидит, позади всех, и тот однажды подставил мне подножку. Это было, кажется, в церкви Св. Николая. Я чуть было не растянулся посреди прохода, едва успел ухватиться за какую-то скамью. А я ведь этого Лулача совсем не знаю. Он был просто одним из многих участников такого рода акций. В этом пункте они развили почти спортивный азарт. Но в конце концов, я сам напросился. Я их спровоцировал. Теперь соотношение сил совершенно очевидно. Ты сама знаешь, Надя. Мудака Бека нужно выманить на последнюю, ультимативную охоту. Зверя пора загнать, завалить и разделать. Как говорится, конец — делу венец. Каждый охотится на каждого, такая игра. Или скорее я против всех, все против меня. А единственная ставка в игре — ты.
Вероятно, это и надвигается на меня сегодня ночью. Больше я ничего не знаю, не знаю, что это конкретно должно означать. Но я уже уловил первые сигналы. Похоже, они заметили мою нерешительность, похоже, они действительно в курсе дела, похоже, даже слабоумные из фракции боевых пьяниц во все посвящены. Слева они пониже, доносится из-за пивных банок, справа подлинней. Links sind sie runter, rechts sind sie lang. Вон Главный вокзал, вон Центр. А если я и дальше буду застить им вид из окна, цитирую, панораму Лейпцига, они вобьют мне в жопу мои дерьмовые яйца. И до упора.
За окном проходит улица Кете Кольвиц. То, что я снова набрался наглости взять с собой диктофон, должно непременно их спровоцировать. В конце концов, сигнал к открытой вражде поступил из этой штуки. После случая в автобусе это дело решенное. Идет война. Кто не слушается тут? Для таких найдется кнут. Он преследует нас, он спятил, сам не знает, чего хочет, мы завалим эту свинью и так далее. Кое-что в этом духе мне удалось уловить. Плюс сообщения о событиях вторника, 20 апреля. Двое подростков в одной американской школе застрелили двенадцать школьников, учителя и застрелились сами. В день рождения Гитлера. На экране телевизора, на первых страницах газет залитый кровью мальчишка, который пытался спастись, выпрыгнув из окна школьного здания в Литтлтоне, штат Колорадо. Все стояли в холле и смотрели наверх, на экран. Говорили мало. Напротив, создавалось впечатление, что и школьники, и учителя прямо- таки прятались под этими картинками и новостями. Правда, их движения и жесты сразу замедлились. Тела словно отяжелели. На несколько секунд. На лицах отразился ужас, или беспомощность, или страх. Учителя окаменели. Мне показалось, что кое-кто испытал что-то вроде злорадства, а двое-трое парней даже тайную солидарность с убийцами. Одновременно они всячески пытались выйти из состояния возбуждения, им самим было жутко. Некоторые, например, вдруг ни с того ни с сего захихикали. Но очень скоро, так же неожиданно, вернулись в свое прежнее состояние. Одни начали травить циничные анекдоты, другие встретили их взрывами истерического смеха. На следующий день страшная бойня была, казалось, забыта.
То есть на следующее утро это событие еще, конечно, занимало всех. Мы осматривали выставку «Штази — власть и банальность — улики преступления» в так называемом Круглом Углу. Теперь я сижу на ступенях перед входом на эту выставку. Мне только что показалось, что впереди на перекрестке я заметил Майка Бентца и Карин Кирш. Я бросился туда, хотел пойти за ними. Но когда добежал до Дитрихринг, они давно исчезли. Здесь, на выставке в бывшем лейпцигском Комитете госбезопасности я, во всяком случае, дословно записал один из этих циничных анекдотов. Во время всех экскурсий я принципиально держался несколько в стороне. В Круглом Углу я к тому же таскал под мышкой пачку газет. Листал их только для видимости. С одной стороны, мне нравилось выставлять на вид заголовки о расстреле и фотографии кровавой бойни в подобном интерьере, чувствуя себя свидетелем Иеговы со сторожевой башней на пешеходной зоне. С другой стороны, я пытался скрыться за газетными страницами, как детектив в старом гангстерском фильме. Я добивался только одного: подслушать и зафиксировать все, что происходит, без пробелов. Настолько полно, насколько это окажется возможным. В данном случае меня прежде всего интересовал эффект комбинации газетных сообщений с окружением Штази. Сопоставление проявлений насилия, казалось бы, не имеющих между собой ничего общего. Аппарат подавления из прошлого ГДР показался мне вдруг неким темным комментарием к этому амоку. Я предполагал обнаружить здесь обратную связь. Но мне не слишком удалось сохранить маскировку. Я не смог подавить определенную нервозность. И все время ловил себя на том, что опускал газету и неприкрыто разглядывал того или иного посетителя. И тебя тоже, Надя, ты, наверное, заметила это, как и все другие.
Вероятно, анекдот о Литтлтоне следовало понимать как реакцию на мой слишком явный шахматный ход. Видимо, для того и рассказали, чтобы я услышал, иначе с такого расстояния я вообще не смог бы ничего разобрать. Речь шла о показаниях одной из школьниц, которые снова и снова цитировали в СМИ. О том, как сумасшедший парень приставил ей ко лбу пистолет, как она попросила ее не убивать и как он пожалел ее и выстрелом в голову казнил другую девочку, оказавшуюся рядом. Кроме того, он выстрелил в лицо еще одному мальчику только потому, что оно, как он выразился, было черное. Изюминка анекдота заключалась в вопросе, какого цвета был негритянский мозг, брызнувший на стену. Я, конечно, сразу понял, что такого рода черный юмор не следует воспринимать буквально. Его адресатом являемся мы, мир взрослых, в данном случае я. В какой-то степени они таким образом открывали серию своих выпадов, все более грубых попыток раздражить, раздразнить меня, взбесить, как они это называли. После нашего приезда в Лейпциг они поначалу держались как можно дальше от меня, ограничиваясь враждебными взглядами и жестами. А потом стали воспринимать уже само мое присутствие как агрессию, на которую следует отвечать встречной агрессией. Не говоря уж о моих манерах и поведении.
Я убежден, что в определенном смысле, пусть неосознанно, они обвиняют меня в происходящем безумии. Ненавидят во мне представителя людей, которые, по их мнению, должны отвечать за то, что вообще возникает ненависть, ведущая к катастрофам вроде литтлтонской. Своим поведением в Лейпциге я предоставил им неоспоримое тому доказательство. И мне предъявляется счет не только за попытку самоубийства Кевина Майера и сцену в автобусе. Не только за кровавую бойню в Америке, о которой они уже забыли. Я — причина всех смутных эмоций, подспудно бурлящих в каждом их них. Я олицетворяю собой принцип, порождающий таких отморозков, как Эрик Харрис и Дилан Клеболд, и толкающий их в безумие уголовщины, мафиозной крутизны. Одни чувствуют, что их поймали с поличным, непонятно на чем, другие испытывают страх. И все вместе предпочли бы, чтобы я исчез с экрана. Так возникла некая курьезная солидарность. Они воспринимают себя как шайку ангелов мести. Перед собой они, видимо, оправдываются тем, что именно я разбудил в них этого демона. А коллеги стоят рядом и, за исключением Фрица Мёкера, который все больше мутирует в сторону армейского офицера, буквально парализованы.
Все это поддается анализу, хотя от этого не менее безумно. Однако я решил взять вину на себя. И именно потому, что полностью осознаю свою невиновность, то есть мою подразумеваемую невиновность. Потому что я, разумеется, несу часть ответственности, но я ведь виновен не более, чем любой другой. Разве что в моем лице, в моих поступках эту вину легче обнаружить. Я показываю ее им, так сказать, под увеличительным стеклом. В этом и состоит мой вызов. И они его приняли. Знаю, Надя, в сущности, я не оставляю вам иного выбора. И все-таки даже твои друзья, кажется, находят удовольствие в том, чтобы испробовать свои силы на неожиданно предоставленной игровой площадке. Одни открыли для себя удовольствие в том, чтобы травить, дразнить, унижать, загонять учителя в угол, а другие ловят кайф, глядя на них. Очевидно, я осуществляю функцию какого-то вентиля. Катализатора. Я медиум, через которого открывается реальность, обычно никогда не выходящая на поверхность. Реальность, от которой все в ужасе отшатываются и которая неощутима, пока не достигнута критическая точка непосредственной угрозы. Разумеется, кроме случаев, подобных литтлтонскому, когда реальность заявляет о себе чудовищным взрывом. Обнаружить реальность прежде, чем она сама обнаружит себя таким путем, именно в этом состоит мое намерение.
Только на тебя, Надя, это не производит впечатления, ты стала почти невидимой в массе остальных. Каждый раз, когда мне кажется, что я наконец поймал твой неизменно серьезный взгляд, я убеждаюсь — ты смотришь сквозь меня, ты смотришь сквозь всё. Как будто перед тобой вообще ничего нет.
И Мёкер смотрел сквозь меня, здесь, в бывшем Комитете госбезопасности. Но так, словно хотел мне показать, за кого он меня принимает. Во всяком случае вряд ли стоит недооценивать его личный вклад на первой фазе эскалации, в среду утром. Я заглядываю в венецианское окно музейного вестибюля. Этот мрамор досоциалистической эпохи являет собой более чем разительный контраст с остальным зданием, с линолеумными полами и желтыми обоями, решетками на всех дверях и окнах, открытой кабельной