на мягкой постели, но на полу, на доске, покрытой мешковиной, с другой доской, положенной под голову, заменявшей подушку, — закрепленная наклонно, она поддерживала в удобном положении шею и голову.
XVII. Увидев меня в дверях, она приподнялась на локте, однако встать и подойти была не в состоянии, ибо силы ее были подточены лихорадкой. Упершись руками в пол и, насколько было можно, поднявшись на своем низком ложе, она выказала [знаки] почтения. Я бросился к ней и, поддерживая руками ее поникшую к земле голову, вернул ей привычную опору, усадив ее в прежнем полулежачем положении. Она же, воздев молитвенно руку, сказала: «И сию Ты оказал мне милость, Господи, и не отказал мне в желании моем, и подвиг служителя Твоего на посещение рабы Твоей». И, чтобы не принести душе моей никакого огорчения, она сдержала глубокий вздох, силясь утаить одышку, и, стараясь выглядеть радостной, ласковыми словами начала разговор и стала засыпать меня вопросами, побуждая и меня [к приятной беседе]. Когда же в свой черед разговор коснулся памяти великого Василия, у меня заныла душа, и голова печально опустилась, и слезы закапали из глаз. Она же настолько была далека от того, чтобы вместе с нами снизойти к нашему горю, что, соделав печальное это событие предметом возвышенного богомыслия, произнесла в память святого удивительное слово, рассуждая о человеческом естестве и Божием домостроительстве, словом [своим] открывая явления Промысла, заслоняемые мраком, и рассказывая о грядущей жизни так, словно была вдохновляема Святым Духом. И мне показалось, что и моя душа от этих слов почти что рассталась с человеческим естеством и вступила в обители небесные, возведенная к ним такой беседой.
XVIII. И подобно тому, что слышим мы в истории Иова, как этот муж, покрытый по всему телу гнойными ранами, слившимися в одну гнойную язву, рассудком не позволял своим чувствам сосредоточиваться на боли, но, хотя тело его и страдало, сам он не утрачивал силы духа и не прерывал своего рассуждения о высших предметах, нечто подобное я увидел у оной достославной: притом что лихорадка сжигала все ее силы и гнала ее к смерти, она, как если бы тело ее охлаждалось росой, беспрепятственно устремляла свой ум к созерцанию высокого, не испытывая никакого ущерба от такого недуга. И если бы [от этого] повествование не растягивалось до бесконечности, я воспроизвел бы всю ее речь по порядку: как возвышенно и мудро она говорила нам о душе и излагала причины пребывания во плоти, вследствие чего и с какой целью создан человек, и почему он смертен, и откуда смерть, и каково освобождение от нее и возвращение к жизни. Обо всем этом, словно вдохновляемая силой Святого Духа, она говорила ясно, последовательно, речью, текущей в совершенной легкости, подобно воде, беспрепятственно изливающейся из источника и стекающей по склону.
XIX. Когда же она окончила свою речь: «Пора тебе, — сказала, — брат, утомленному трудным путешествием, немного отдохнуть телом». И хотя для меня прекрасным и истинным отдыхом было видеть ее и слушать дивные ее слова, но поскольку ей это было приятно и угодно, я, чтобы во всем выказать послушание наставнице, удалился отдохнуть в один из близлежащих садов и нашел там желанное пристанище в тени деревьев, обвитых виноградными лозами. Однако все это не могло доставить радости моим чувствам, ибо душа была полна тревожных ожиданий. Мне казалось, что то сонное видение приоткрыло [свою] тайну. Ведь в самом деле то, что я увидел, и были мощи святого мученика, для греха умершие, живущей же в них благодатью Духа сияющие. Об этом я рассказал одному из ранее слышавших от меня о сновидении. И так как мы, конечно, опечалились в предчувствии надвигающейся беды, она, каким–то образом догадавшись о наших мыслях, послала нам некое ободряющее извещение, в котором убеждала нас не падать духом и в отношении нее надеяться на лучшее, ибо она почувствовала поворот к выздоровлению. В самом деле, как бегун на ристалище, обогнавший соперника, приближаясь к мете, стремясь к награде и чая победного венка, сам ликует в душе и тем из зрителей, кто к нему благосклонен, сообщает радость победы — с теми же чувствами и она убеждала нас надеяться на лучшее, уже устремляясь к «почести вышнего звания» (Флп. 3:14) и повторяя про себя слова апостола: «Прочее убо соблюдается мне венец правды, егоже воздаст ми… праведный Судия» (2 Тим. 4:8), ибо «подвигом добрым подвизался, течение скончал, веру соблюдол» (2 Тим. 4:7). Мы же, воспрянув духом от доброго известия, согласились отведать приготовленного угощения, оно было разнообразно и изобиловало всем, что радует душу, — та, достославная, и такой заботой не погнушалась.
XX. Когда же снова мы предстали пред ее очами — ибо она не оставила нас проводить досуг в одиночестве, — воскресив в памяти всех, кого знала с юности, она, как по писанному, стала рассказывать по порядку все, что хранила в памяти: и из жизни родителей, и что было еще до моего рождения, и что было потом. Целью же рассказа было благодарение Богу. Так, говоря о родителях, она показывала, что богатство их казалось современникам славным и примечательным не столько изобилием, сколько [тем, что оно было явным знаком] человеколюбия Божия. Ведь у родителей отца имущество было отнято за исповедание Христа, а дед наш по материнской линии был казнен вследствие императорского гнева, а все, что он имел, перешло к другим владельцам. И, несмотря на это, по вере их благосостояние выросло настолько, что, пожалуй, и не было в те времена никого, кто бы их превосходил. И когда имущество, по числу детей, было поделено на девять частей, по благословению Божию у каждого из них оно умножилось настолько, что достаток детей стал еще выше родительского. Сама же она из причитающегося ей наравне с прочими братьями и сестрами для себя не оставила ничего, но все по заповеди предала в руки священника. Сама же она под водительством Божиим стала жить так, что никогда не покладала рук в делании заповедей и не угождала людям, так что не от человеческих благодеяний являлись у нее средства для достойной жизни, а она не отказывала просящим и не искала дающих, в то время как Бог тайно, как бы из неких семян, из скудных ее средств [Своим] благословением взращивал обильные плоды.
XXI. Потом я стал рассказывать о своих бедах, которые претерпел: как вначале преследовал меня император Валент, а после этого церковное нестроение принесло нам труды и невзгоды. «Отчего не оставишь ты, — воскликнула она, — своего безрассудного пренебрежения к Божественным благам? Отчего не уврачуешь неблагодарную свою душу? Отчего не сравнишь свою [участь] с родительской? Хотя, конечно, по обычаю этого мира именно этим мы более всего гордимся: славным своим родом и рождением от благородных [родителей]. Великим, — сказала она, — в прежние времена считался наш отец по своей учености. Однако слава его не выходила за пределы местных судилищ. И впоследствии, когда он обучал риторскому искусству других, молва о нем не перешла границ Понта, но он довольствовался известностью в своем отечестве. Ты же, — продолжала она, — известен городам, и народам, и племенам, тебя Церкви призывают в союзники и Церкви посылают на защиту истинной веры — и ты не видишь явной милости Божией? И ты не понимаешь причины всех этих благ: ведь это молитвы родительские возносят тебя на высоту, в то время как сам ты нисколько к этому не готов!»
XXII. Слушая такие ее рассуждения, я желал, чтобы протяженность дня увеличилась и [рассказчица] так и не прекращала бы услаждать мой слух. Но голоса поющих призывали начать светильничные молитвы, и, отпустив меня в церковь она, достославная, устремилась в молитве к Богу. И так прошла ночь. Когда же настал день, по тому, что я увидел, мне стало ясно, что наступивший день положит последний предел ее жизни во плоти, ибо лихорадка истощила все отпущенные ей природой силы. Она же, видя слабость, проявившуюся в наших мыслях, пыталась отвлечь нас от грустных предчувствий, вновь изливая столь же прекрасные слова на опечаленную душу, меж тем как дыхание ее стало слабым и стесненным. Я тогда испытывал самые противоречивые чувства: естество, как и следовало [ожидать], отягощалось тоской, что больше никогда не услышу я звуков ее голоса, [ибо я видел], что похвала нашего века вот–вот расстанется с жизнью. Тем не менее душа словно бы приходила в [священное] исступление от этого зрелища и, казалось, незаметно выходила за пределы обычного естественного [состояния]. Она даже при последнем издыхании не допустила ни одной чуждой мысли относительно надежды на переселение [в мир иной] и нисколько не испугалась расставания с жизнью, но до последнего вздоха упражнялась в любомудрии, сохраняя высокий [строй] мысли в отношении всего, что было ей суждено от начала. Мне казалось, что это свойство уже не человеческое, но как если бы некий ангел, которому чужда и непривычна жизнь во плоти, домостроительно принял человеческий вид: лишь для него нет ничего необычного в том, чтобы блюсти мысли в бесстрастии, ибо плоть не увлекает его в свои страсти. Потому, казалось мне, в этот час она соделала явной для всех присутствующих ту божественную и чистую любовь, которую прежде хранила в тайне и питала в глубинных уголках души, и открыла стремление сердца поспешить к желанному, что [уже] должна была вскоре встретиться с Ним, освободившись от оков
