нельзя найти, — спросил я, — такого, что могло бы украсить погребальный одр?» «В каких, — спросила она, — кладовых? У тебя перед глазами все, что припасено. Вот плащ, вот покрывало на голову, вот стоптанные сандалии на ноги. Таково все богатство, таков весь прибыток! Ничего кроме того, что ты видишь, не скрыто в сундуках каких–нибудь или потайных комнатах. Одно хранилище знала она для богатства: сокровищницу небесную. Вложив туда все, ничего не оставила на земле». «Но что же, — обратился я к ней [с вопросом], — если бы я пожертвовал что–нибудь из того, что у меня самого приготовлено для погребения, не будет ли ей это неприятно?» Она сказала, что не думает, чтобы это было против ее правил. «Ведь она и при жизни приняла бы от тебя такого рода дары по двум причинам: из уважения к твоему сану и помня о вашем близком родстве. Она не посчитала бы чужим для себя то, что принадлежит брату. Потому–то она и распорядилась, чтобы ты приготовил ее к погребению собственными руками».
XXX. Когда было принято такое решение и надлежало обвить пеленами святое это тело, мы, разделив обязанности, взялись за работу и хлопотали каждый о своем. И я, со своей стороны, велел кому–то из моих принести облачение, упомянутая же Ветиана, убиравшая своими руками священную эту главу, коснувшись шеи, вдруг сказала, обратившись ко мне: «Смотри, какое украшение надето на шею святой!» Сказав это и тотчас же развязав сзади узел, она протянула руку и показала мне железный крест и какой–то перстень из того же металла, которые, связанные между собой тонкой леской, всегда находились у сердца [усопшей]. И я сказал: «Пусть эта находка будет общей. Ты возьми себе ограждающий крест, с меня же будет довольно получить в наследство перстень. Ибо и на его печатке вырезан крест». Внимательно рассмотрев его, женщина вновь обратилась ко мне: «Не напрасно ты выбрал себе именно эту вещь. Ведь оправа перстня полая, и в нее вставлена частичка древа жизни! А эта печать сверху своим изображением указывает на то, что внутри».
XXXI. Когда же настало время обернуть одеждой чистое сие тело, и завещание достославной обязало меня сослужить ей эту службу, присутствовавшая при этом и получившая наравне со мной часть дивного этого наследства сказала: «Не останься в неведении о неописуемом и величайшем из совершенных святою сей чудес». — «Каком?» — спросил я. Она же, обнажив участок ее груди, сказала: «Видишь ли ты эту тонкую отметину под кожей? Она похожа на след, оставленный тонкой иглой». И, говоря это, она поднесла светильник поближе к месту, которое она мне показывала. «Что же, — спросил я, — удивительного в какой–то незаметной отметине, запечатлевшейся в этой части тела?» «Это, — ответила она, — памятный знак великой помощи Божией, который остался на теле. Ибо некогда зародилась в этой части тела некая неизлечимая болезнь, и возникла угроза, что либо опухоль нужно будет вырезать, либо пагуба распространится повсюду, если соприкоснется с областью сердца. Тогда, — продолжала она, — мать просила и умоляла ее прибегнуть к помощи врача, затем что и это искусство дано Богом во спасение людей. Она же, сочтя, что обнажить хотя бы часть тела перед посторонними взорами невыносимее самой болезни, с наступлением вечера, собственноручно оказав матери привычные услуги, вошла внутрь святилища и всю ночь провела, взывая к Богу с мольбой об исцелении и изливая на землю истекшую из очей влагу, а потом воспользовалась, как лекарством, размоченной слезами глиной. Мать, однако, была недовольна и вновь стала убеждать ее обратиться к врачу. Тогда она сказала, что для избавления от недуга ей достаточно, чтобы мать своей рукой осенила больное место крестным знамением. Когда же мать просунула руку под одежду, чтобы перекрестить это место, крестная печать возымела силу и болезни как не бывало. Но лишь этот, — закончила она, — малый знак и тогда [уже] виднелся на месте страшной опухоли, и остался до конца для того, думаю, чтобы напоминать о Божием попечении и давать повод и вдохновение для непрестанного к Богу благодарения».
XXXII. Когда же труд наш был завершен и тело было посильными средствами приготовлено к погребению, диакониса сказала, что не подобает, чтобы покойная, одетая, как невеста, была выставлена на обозрение девам. «Но есть у меня, — говорила она, — темный плащ, оставшийся после вашей матери, который, я думаю, хорошо будет набросить сверху, чтобы этот привнесенный одеждой блеск не затмевал ее собственной святой красоты». Это мнение одержало верх, и плащ был наброшен. Она же сияла и в темном, ибо, как я думаю, божественная сила придала телу столь благодатную красоту, что, как в том моем сне, явственно видилось источаемое этой красотой сияние».
XXXIII. В то время, как мы были заняты этими приготовлениями, а песнопения дев, смешанные с плачем, оглашали окрестность, молва о случившемся, не знаю, каким образом, распространилась повсюду, и все местные жители стали стекаться к месту происшествия, так что передний двор не мог вместить всех собравшихся. Когда, наконец, панихида о ней окончилась песнопениями, какие поются в похвалу мученикам, и настало утро, толпа народу, стекшегося со всей округи, мужчин и женщин, стенаниями заглушила псалмопение. Я же, хотя и скорбел душой о горестном событии и, наблюдая происходящее, заботился о том, чтобы, насколько возможно, ничего не упустить из того, что следовало сделать, все же, разделив по признаку пола стекшийся народ и толпу женщин соединив с хором дев, а мужчин — со строем монашествующих, устроил так, что полилось благозвучное и согласное пение, словно от настоящего хора, в котором отдельные голоса, сливаясь, составляют единство. Когда же занялся день и уже вся окрестность вокруг обители заполнилась толпами собравшихся, прибыл со всем сонмом священства предстоятель этой местности, епископ, имя которому Араксий; он и приказал понемногу начинать двигаться похоронной процессии, поскольку путь предстоял неблизкий, а скопление народа препятствовало более быстрому движению; одновременно с этим он предложил всему сопутствующему ему духовенству участвовать в перенесении носилок с телом.
XXXIV. Когда это повеление было отдано и мы приступили к его выполнению, я, подойдя к носилкам спереди с одной стороны, предложил ему стать с другой, а двое других почитаемых клириков взялись за заднюю часть носилок, и мы, державшиеся спереди, мало–помалу тронулись с места, а за нами началось движение. Поскольку же народ теснился вокруг носилок и все жадно стремились наблюдать это священное зрелище, нелегко и отнюдь не без препятствий совершали мы свой путь. Впереди шло множество диаконов и прислужников, выстроившихся рядами по обе стороны от носилок и возглавивших процессию; все они держали в руках восковые свечи, и все происходящее напоминало таинственное шествие с созвучным пением псалмов, разносившимся от края до края, подобно пению трех отроков. Притом, что только пять или восемь стадиев отделяло окраину от храма святых мучеников, где покоились и тела наших родителей, почти за целый день мы едва одолели этот путь. Ибо множество людей, собравшихся и постоянно прибывавших, как и следовало ожидать, не позволяло двигаться быстрее. Когда наконец мы остановились в преддверии дома мертвых и поставили носилки на землю, то прежде всего начали молитву. А молитва подвигла народ к плачу. Ибо звуки псалмопения стали тише, и когда девы устремили взоры на святой лик усопшей и была открыта гробница родителей, куда решено было положить ее, тогда одна из них, нарушив благочиние, воскликнула, что с этого часа больше никогда не увидим мы боговидного этого лика, и сразу все остальные девы вслед за ней тоже заголосили, и бесчинные эти вопли заглушили стройное и благолепное псалмопение, и все присутствовавшие присоединились к плачу дев. И лишь с трудом, после того, как и мы неоднократно призывали к тишине, и глашатай побуждал всех к молитве и возглашал привычные церковные возгласы, народ вернулся к уставному образу молитвы.
XXXV. И когда молитва подошла к положенному концу, меня охватил какой–то трепет перед божественной заповедью, воспрещавшей открывать наготу отца или матери. «И как, — подумал я, — не подпасть мне под это осуждение, если я увижу общую человеческую неприглядную наготу на родительских телах, уже разложившихся и распавшихся и представляющих собой безобразное и отвратительное месиво». Когда я размышлял так и меня приводила в трепет память о негодовании Ноя, обратившемся на его сына, сама история Ноя подсказала, что надо делать. А именно: прежде, чем тела предстали нашим взорам, мы прикрыли их чистым полотном, открыв дверцу гробницы и с обеих сторон натянув полотно. И таким образом скрыв тела за полотном, подняв с носилок святое тело [усопшей], я и названный епископ этого края положили ее рядом с матерью, выполняя их обоюдное желание. Ибо обе всю жизнь единодушно молили Бога после смерти срастворить их тела, чтобы единение, бывшее при жизни, не расторгалось и по смерти.
XXXVI. Когда мы выполнили все положенные обязанности и нужно было совершить обратный путь, я припал к могиле и поцеловал прах, а на обратном пути молился, подавленный и в слезах, помышляя, какого блага лишился в своей жизни. На пути домой некий человек, высокопоставленный военный, начальствовавший над войском в одном городке области Понт, который назывался Севастополь,
