[Versucher]. В конце концов само это имя есть только попытка [Versuch] и, если угодно, искушение [Versuchung].
43 Новые ли это друзья «истины», эти нарождающиеся философы? Вполне вероятно, ибо все философы до сих пор любили свои истины. Но наверняка они не будут догматиками. Их гордости, а также их вкусу должно претить, если их истина окажется вдобавок истиной для каждого, — что было до сих пор тайным желанием и скрытым смыслом всех догматических устремлений. «Моё суждение есть моё суждение: далеко не всякий имеет на него право», — скажет, быть может, такой философ будущего. Желать согласия со многими — это дурной вкус, и от него надо избавляться. «Благо» — это уже не благо, если о нём толкует сосед! А как могло бы существовать ещё и «общее благо»! Эти слова противоречат сами себе: что может быть общим, то всегда имеет мало ценности. В конце концов дело должно обстоять так, как оно обстоит и всегда обстояло: великие вещи остаются для великих людей, пропасти — для глубоких, нежности и дрожь ужаса — для чутких. Одним словом: всё редкое — для редких.
44 Нужно ли мне добавлять ещё после всего этого, что и они будут свободными, очень свободными умами, эти философы будущего, — несомненно, кроме того, что это будут не только свободные умы, а нечто большее, высшее и коренным образом иное, и этого нельзя будет не признать и спутать с другим. Но, говоря это, я чувствую почти настолько же по отношению к ним самим, как и по отношению к нам, их герольдам и предтечам, к нам, свободным умам! — повинность отогнать от нас старый глупый предрассудок и недоразумение, которое слишком долго, подобно туману, непроницаемо заволакивало понятие «свободный ум». Во всех странах Европы, а также и в Америке есть нынче нечто злоупотребляющее этим именем, некий род очень узких, ограниченных, посаженных на цепь умов, которые хотят почти противоположного тому, что лежит в наших намерениях и инстинктах, — не говоря уже о том, что по отношению к этим будущим новым философам они окажутся лишь наглухо закрытыми окнами и запертыми на засов дверьми. Одним словом, они принадлежат к числу нивелировщиков, эти ошибочно названные «свободные умы» — словоохотливые рабы-борзописцы демократического вкуса и его «современных идей»: всё это люди без одиночества, без собственного одиночества, неотёсанные, бравые ребята, которым нельзя отказать ни в мужестве, ни в почтенных нравах, — только они несвободны и до смешного поверхностны, прежде всего с их коренной склонностью видеть в прежнем, старом общественном строе едва ли не причину всей людской нищеты и уродства; истине при этом приходится благополучно стоять вверх ногами! То, чего им хотелось бы всеми силами достигнуть, есть общее стадное счастье зелёных пастбищ, с его надёжностью, безопасностью, привольностью, облегчением жизни для каждого; две песни, которые они чаще всего распевают, две вещи, которые они усерднее всего проповедуют, зовутся «равенство прав» и «сочувствие всему страждущему», — и само страдание они считают чем-то таким, что должно быть устранено. Мы же, люди противоположных взглядов, чьи глаза и совесть открыты для вопроса, — где и как до сих пор растение «человек» наиболее мощно взрастало ввысь,{9} — полагаем, что это всякий раз происходило в противоположных обстоятельствах, что для этого опасность его положения сперва должна была достигнуть чудовищной степени, сила его изобретательности и притворства (его «дух») под долгим гнётом и принуждением должна была обрести утончённость и неустрашимость, его воля к жизни должна была возвыситься до степени безусловной воли к власти: мы полагаем, что суровость, насилие, рабство, опасность на улице и в сердце, скрытность, стоицизм, хитрость искусителя и чертовщина всякого рода, что всё злое, ужасное, тираническое, хищное и змеиное в человеке столь же способствует возвышению вида «человек», сколь и противоположное всему этому. — Даже сказав это, мы говорим далеко ещё не всё, но при этом, со всеми нашими словами и нашим умолчанием, уже находимся на другом конце всякой современной идеологии и стадной желательности: быть может, как её антиподы? Что же удивительного в том, если мы, «свободные умы», не самые общительные умы, если мы не всегда желаем открывать, от чего может освободиться ум и куда, пожалуй, в таком случае направится его путь? И что означает опасная формула «по ту сторону добра и зла», которою мы, по меньшей мере, охраняем себя, чтобы нас не путали с другими: мы суть нечто иное, нежели «libres-penseurs», «liberi pensatori», «свободомыслящие» и как там ещё называют себя эти бравые ходатаи «современных идей». Мы были как дома или, по крайней мере, гостили во многих областях духа; мы постоянно вновь покидали затерянные милые уголки, где, казалось, нас держали пристрастные любовь и ненависть — юность, происхождение, случайные люди и книги или даже усталость странников; жёлчные к приманкам зависимости, которые таятся в почестях, или деньгах, или должностях, или в воодушевлении чувств; благодарные даже нужде и чреватой переменами болезни, потому что она всегда освобождала нас от какого-нибудь правила и его «предрассудка»; благодарные Богу, дьяволу, овце и червю, скрытым в нас; до порочности любопытные, до жестокости пытливые, с уверенными пальцами, способными схватывать неуловимое, с зубами и желудками, годящимися для самых неудобоваримых вещей; готовые на всякий промысел, требующий остроумия и острочувствия; готовые на всякий риск благодаря преизбытку «свободной воли»; с парадными и потайными душами, в последние намерения которых не так-то легко заглянуть; с авансценами и перспективами, которые ни одна нога не посмела бы пройти до конца; сокрытые под мантиями света; покорители, хотя и выглядящие наследниками и расточителями; с утра до вечера занятые упорядочиванием собранного; скряги нашего богатства и наших битком набитых ящиков; экономные в учении и забывании; изобретательные в схемах; порой гордящиеся таблицами категорий, порой педанты; порой ночные совы труда даже и среди белого дня; а при случае — а нынче как раз тот случай — даже пугала: именно, поскольку мы прирождённые, неизменные, ревностные друзья одиночества, нашего собственного, глубочайшего, полночного, полдневного одиночества, — вот какого сорта мы люди, мы, свободные умы! И может быть, и вы тоже представляете собою нечто подобное, вы, грядущие, — вы, новые философы?
Раздел третий. Религиозное существо
45 Душа человека и её границы, вообще достигнутый до сих пор объём внутреннего опыта человека, высоты, глубины и дали этого опыта, вся прежняя история души и её ещё не исчерпанные возможности — вот охотничье угодье, предназначенное для прирождённого психолога и любителя «большой охоты». Но как часто приходится ему восклицать в отчаянии: «я один здесь! ах, только один! а кругом этот огромный девственный лес!» И вот ему хочется иметь в своём распоряжении несколько сот егерей и обученных ищеек с острым нюхом, которых он мог бы послать в область истории человеческой души, чтобы там загонять свою дичь. Но тщетно: он вновь и вновь бесповоротно, с горечью убеждается в том, сколь мало пригодны помощники и собаки для отыскивания всего того, что возбуждает его любопытство. Неудобство посылать учёных в новые и опасные охотничьи угодья, где нужны мужество, ум и тонкость во всех смыслах, заключается в том, что они уже более непригодны там, где начинается «большая охота», а вместе с нею и великая опасность: как раз там они теряют своё острое зрение и нюх. Чтобы, например, отгадать и установить, какова была до сих пор история проблемы знания и совести в душе homines religiosi, для этого, может быть, необходимо самому быть таким глубоким, таким уязвлённым, таким необъятным, как интеллектуальная совесть Паскаля, — и тогда всё ещё понадобилось бы, чтобы над этим скопищем опасных и горестных переживаний распростёрлось небо светлой, язвительно меткой духовности, которое могло бы обозреть их с высоты, привести в порядок, заковать в формулы. — Но кто оказал бы мне эту услугу! Но у кого хватило бы времени ждать таких слуг! — они являются, очевидно, слишком редко, во все времена их появление так невероятно! В конце концов приходится делать всё самому, чтобы самому знать кое-что, — это значит, что приходится делать много! — Но