артист отвечает единственно достойным в этой ситуации способом: он соглашается, что мертв.
Что не мешает ему, однако, в тот же теплый майский вечер проследовать с Никитского бульвара в Мерзляковский переулок, где находится «Итальянское общество». Проделывая этот короткий путь, поэт вспоминает «Итальянские стихи», которые ему предстоит читать, а вслед за ним, на тактичном расстоянии, шагают с цветами в руках его настоящие, непритворные ценители. Встреча удается — жизнь возвращается, как это было в Италии двенадцать лет назад.
Последнее выступление — в Союзе писателей 9 мая.
Что еще было в Москве? Станиславский в очередной раз кормил обещаниями поставить «Розу и Крест», но Коганы организовали договор с театром Незлобина: из пяти миллионов рублей Блоку выплатили один миллион аванса (намерение поставить пьесу в сентябре, однако, не сбудется). «Все это бесконечно утомило меня, но, будем надеяться, сильно поможет в течение лета, когда надо будет вылечиться», — записывает потом Блок в дневнике. «Предполагаем жить…», говоря пушкинскими словами.
Но в целом в записях, сделанных после поездки, присутствует ощущение непоправимого разлада между жутковатой, но все же продолжающейся жизнью и уже уходящим из нее навсегда человеком- наблюдателем: «В Москве зверски выбрасывают из квартир массу жильцов — интеллигенции, музыкантов, врачей и т. д. Москва хуже, чем в прошлом году, но народу много, есть красивые люди, которых уже не осталось здесь (то есть в Петрограде. — В. Н.), улица шумная, носятся автомобили, тепло (не мне), цветет все сразу (яблони, сирень, одуванчики, баранчики), грозы и ливни. Я иногда дремал на солнце у Смоленского рынка на Новинском бульваре».
Когда смерть стоит рядом, острее воспринимается все живое: солнце, цветы, женщины, дети. Блок гулял по Москве с беременной Н. А. Нолле-Коган, которая считала его «в духовном смысле» отцом будущего ребенка — он на эту причуду реагировал тактично. Придя с Коганами в Кремль к Каменевым, он фиксирует в дневнике два факта: «Ребенок Ольги Давыдовны (Каменевой. — В. Н.), вид на Москву».
Все это тем более не случайно, что 2 мая в Петрограде у сестры милосердия Александры Чубуковой родилась дочь, отцом которой, по всей видимости, был Блок. Чубукова, с которой он некогда познакомился в деревне Кезево (место отдыха актеров Большого драматического театра), вскоре после рождения дочери умирает. Девочку берет на воспитание, а впоследствии удочеряет врач БДТ Мария Сакович. Ее имя упоминается Блоком в дневнике 1921 года: «доктор Сакович» приходила на Офицерскую к болевшей Любови Дмитриевне.
Получив отчество «Павловна» (по имени актера Монахова, которого любила доктор Сакович), Александра вырастет, станет художником-декоратором, будет некоторое время работать в БДТ. В замужестве приобретет фамилию Люш. Ее сына Андрея покажут Анне Ахматовой, которая, по преданию, отметит сходство: «…тот же овал лица, те же кудри». Никаких генетических экспертиз на этот счет произведено не будет, но на фотографии Александры Павловны, публиковавшейся в прессе, сходство с обликом Блока заметно, что называется, невооруженным глазом.
Поскольку «гипотетическая» дочь Блока (как она сама себя называла в разговорах с журналистами) не сообщила какой-либо развернутой информации, то об этом факте биографии Блока мы знаем немного. Зато можно говорить об
Есть наука медицина. Она может объяснить смерть человека реальными физиологическими причинами. «Блок умер от первичного подострого септического эндокардита, причиной которого, по всей вероятности, был хронический тонзиллит», — говорится в статье М. М. Щербы и Л. А. Батуриной «История болезни Блока», опубликованной в 1987 году в 92-м томе «Литературного наследства». Может быть, диагноз не совсем точен: он не учитывает, как резонно заметила Аврил Пайман, его былые болезни и «циклическую депрессию». Вроде бы септический эндокардит по тем временам, когда нет антибиотиков, неизлечим. Или все-таки был шанс на спасение за границей?
Есть наука филология. Для нее смерть поэта — литературный факт, и его физическую кончину она может объяснить логикой литературной эволюции. «…Самая стремительность смен, самая жестокость борьбы и быстрота падений — темп нашего века. XIX век был медленнее. У нас нет поэтов, которые бы не пережили смены своих течений, — смерть Блока была
Нет пока такой науки, которая умела бы исследовать в единстве телесную и духовно-творческую жизнь человека. И объяснить с этой точки зрения смерть поэта.
Вернувшись в Петроград, Блок пишет матери, живущей в Луге, об итогах московской поездки и, в частности, о медицинских проблемах: «У меня была кремлевская докторша, которая сказала, что дело вовсе не в одной подагре, а в том, что у меня как результат однообразной пищи, сильное истощение и малокровие, глубокая неврастения, на ногах цинготные опухоли и расширение вен; велела мало ходить, больше лежать, дала мышьяк и стрихнин; никаких органических повреждений нет, а все состояние, и слабость, и испарина, и плохой сон, и пр. — от истощения. Я буду стараться здесь вылечиться».
Но желание вылечиться все чаше сменяется моральной капитуляцией перед болезнью. В середине мая — последняя прогулка с Любовью Дмитриевной по их любимым местам: Пряжка, Мойка, синяя Нева… 17-го числа у Блока начинается жар. А 25-го он записывает в дневнике: «Май после Москвы я, слава Богу, только маюсь. Я не только не был на представлении “Двенадцатой ночи” и в заседаниях, но и на улицу не выхожу и не хочу выходить».
Двадцать шестым мая помечено последнее письмо Блока Чуковскому: «…Сейчас у меня ни души, ни тела нет, я болен, как не был никогда еще: жар не прекращается, и все всегда болит. Я думал о русской санатории около Москвы, но, кажется, выздороветь можно только в настоящей. То же думает и доктор. Итак, “здравствуем и посейчас” [39] сказать уже нельзя: слопала-таки поганая, гугнивая родимая матушка Россия, как чушка своего поросенка».
Но даже после такой автоэпитафии (самой страшной, пожалуй, в истории русского писательского сословия) заканчивается письмо нотой надежды: «Объективно говоря, может быть еще поправимся».
В эти же дни Любовь Дмитриевна встречается с Горьким, после чего тот 29 мая пишет Луначарскому, прося устроить Блоку выезд за границу с целью лечения «в одной из лучших санаторий». Это уже не первое его обращение к наркому: Горький сам начал хлопотать по этому поводу еще 3 мая.
Тут начинается довольно запутанная история о том, как советская власть берется «спасать» автора «Двенадцати». Пожалуй, сознательного намерения сжить со свету величайшего русского поэта у этой власти нет. Как нет у нее и осознанного намерения погубить Россию. Все решается на уровне подсознания. А подсознание победившей «черни» чувствует, что Блок для нее – чужой. «Объективно говоря», можно было спасти. Но к вопросу подойдут субъективно.
Восемнадцатого июня 1921 года Блок уничтожает часть архива — главным образом газетные выписки, регистрируя в дневнике, что именно он предает огню. Тут же слова: «Мне трудно дышать, сердце заняло полгруди».
Двадцать первого июня Любовь Дмитриевна берется за письмо Горькому, где рассказывает ему о состоянии мужа: «Я натолкнулась на болезненное, происходящее от той глубокой и мучительной полосы неврастении, которая сейчас подавляет А. А., нежелание ничего предпринимать для своего спасения и неверие в осуществимость его. Тем не менее доктору и мне он обещает, в случае, если другие откроют возможности выздоровления, ими воспользоваться».
Письмо завершается словами: «…на Вас вся моя надежда, и я умоляю Вас спасти его, так как отъезд