Это напоминание отрезвило Пьера.
— Мы сделали два экземпляра, чтобы время от времени приводить тебя в чувство, — сказала Абракса. — К тому же есть наше обязательство служить тебе, пока Анна не станет твоей, не так ли? Ступай, донеси на нас! А мы представим правосудию этот маленький листочек. — Старуха потрепала ошеломленного Пьера по плечу. — Ты сердишься, сынок. Не любишь, когда указывают на твои слабости. Он просто смешон сегодня, Мордом.
— Не раздражай его, а то укусит, — отозвался бандит.
— Ладно! Тогда расскажи нам о том, что ты сделал ночью. Это его немного воодушевит. Да говори правду… Пойду, схожу за любовным напитком.
— А мне дашь попробовать? — ухмыльнулся Мордом.
— Тебе-то зачем?
— Бьюсь об заклад, ты наливаешь туда слишком много живой воды.
— Пожалуй. Может, поцелуешь меня за это?
— Ну, конечно!
— Но только смотри: под цветами часто скрываются шипы.
— Вот-вот, это же самое говорил последний из тех, кого я прикончил.
— Кто это?
— Да болван развлекался со своей подружкой, а я пришил его одним ударом.
— Уверена, и подружку не оставил в беде…
— О да, старая ведьма. Лакомый кусочек, доложу я тебе.
— Ну, ладно, поцелуй меня!
Мордом подошел к старухе и поцеловал ее, если грубость такого животного вообще можно назвать поцелуем. При этом Пьер буквально подпрыгнул в своем углу.
— Чем это вы там занимаетесь?
— Ничем, сынок, погоди немного.
Комнату освещала масляная лампа, причудливые тени скользили по стенам. Посредине водрузили череп со свечой. Свет, проникая в пустые глазницы, отверстия носа и рта, отбрасывал на противоположной стене зловещую тень человеческого лица. А рядом — словно оживший скелет животного.
Становилось прохладно, старуха, бросив в котел несколько виноградных побегов и листьев, придвинулась к камину, поставила по левую и по правую стороны две скамеечки и приказала Пьеру и Мордому сесть. Задула свечу.
Было уже поздно, старинные башенные часы пробили одиннадцать, а затем раздался церковный гимн в честь Поста.
— Что это за гимн, кюре? — поинтересовалась колдунья.
— Зачем тебе знать?
— Я все хочу знать, сынок. И потом, это может оказаться добрым предзнаменованием. О чем в нем говорится?
— Ну, Пьер, — вмешался Мордом, — ты заставляешь нас ждать!
— Заткнись, Мордом. Тебе бы вообще не следовало открывать рот. Невежа, ты ни единой буквы-то писать не умеешь, а туда же!
— Угомонись, Мордом. Ты ведь знаешь, Пьер не жалует тебя, так и не нарывайся, не раздражай его попусту. Молчи, пока не спросят.
Утихомирив домочадцев, Абракса взяла старинный, почерневший пергамент[85] с опаленными краями, длинную заостренную кость, крошечный череп, наполненный красными чернилами, обмакнула в чернила кость и принялась писать.
— Что ты делаешь?
— Записываю первую строфу гимна. Переведи мне его целиком.
— Вот еще! Что я, в семинарии, что ли?
— А в семинарии чудесно, не правда ли?
— Закрой рот, а не то я убью тебя!
— Да нет же! Вспомни, как там хорошо, — дразнила старуха.
— Проклятье! Получай же!
И Пьер запустил в Абраксу камнем. Она увильнула от удара, и камень разбил висевший на стене скелет. Кости с глухим стуком попадали на пол.
— Будешь буйствовать, не узнаешь грядущего и не получишь Анну!
— Что я наделал! Прости меня, я никогда больше не буду!
В эту минуту Пьер походил на несмышленого младенца. Он целовал Абраксе колени, обливал слезами ее морщинистые руки. Угроза подействовала отрезвляюще, как будто на него разом вылили ушат ледяной воды; Пьер стал податлив, хоть веревки вей, кроток, как ягненок. Колдунья глядела на него и с нескрываемым презрением, и с нежностью одновременно.
— Я люблю тебя, а потому прощаю. Встань. Я желаю тебе только счастья, однако ты огорчаешь меня. Как горячи твои руки! Сын мой, я вовсе не хочу, чтобы ты возвращался в семинарию. В семинарию, слышишь, Пьер, в семинарию!
Старуха кричала, словно каленым железом прижигая открытую рану. Пьер сжал зубы, точно пациент во время операции. На него было страшно смотреть, он то краснел, то бледнел, вот-вот готовый взорваться.
— Повторяй медленно и четко слова гимна, — произнесла, наконец, Абракса.
Пьер повиновался. Старуха глубоко задумалась, казалось, что она тоже повторяет про себя непонятные ей слова.
— Теперь переводи.
— О, Всемогущий, услышь наши молитвы, внемли мольбе молодого человека!
— Замолчи! Пусть будет тихо!
Абракса впала в состояние глубокой прострации,[86] казалось, что старуха сосредоточенно высчитывает что-то. Затем она взяла деревянную дощечку, расчерченную на клеточки, подобно шахматной доске, с той лишь разницей, что у этой все клеточки были белыми, пересчитала их и, похоже, осталась недовольна — двадцать четыре. Такое число ей явно не нравилось. Перевернув дощечку, Абракса взялась за отточенную кость, обмакнула ее в красные чернила и нарисовала опять некое подобие шахматной доски, только эта была меньше первой, всего в двадцать клеточек, и располагались они не в форме квадрата, а прямоугольником: пять клеточек в длину, четыре в ширину.
Отложив перо, Абракса поднесла дощечку к огню, чтобы та высохла, а затем положила на камин.
Мордом тем временем задремал. На грубом лице играли огненные отсветы, и от этого спящий Мордом казался фантастическим монстром с несколькими головами.
Пьер, напротив, очень внимательно следил за каждым движением колдуньи, хоть ничего не смыслил в ее приготовлениях. Нечто похожее ему приходилось видеть едва ли не каждую ночь, но сегодня, именно сегодня старуха обещала открыть ему будущее. Вообще-то Пьер не слишком доверял колдовству, однако необычное действо завораживало его; если ничего не выйдет, это, по крайней мере, зрелище.
Абракса вырезала из бумаги крошечные квадратики, на каждом из которых написала по букве алфавита и наклеила их на клеточки приготовленной доски.
Освободив от всякой всячины стол возле окна, она установила на нем эту доску, взяла мешочек с зерном и отсчитала по тринадцать зернышек на каждую букву, всего — двести шестьдесят.
Завершив приготовления, старуха умолкла. Вид у нее был грозный, движения внезапно стали резкими, угловатыми. Казалось, что неодушевленная кукла, автомат приводится в действие внутренней пружиной. Она принялась ходить по комнате, считая шаги. Вдруг поднесла руки ко лбу, будто силилась что-то вспомнить. Одним махом сорвав головной убор, взъерошила жидкие волосенки, и они зазмеились на почти голом черепе. Зрелище мерзкое и отталкивающее.
Глядя на старуху в эту минуту, можно было не сомневаться: она — не земной житель, а истинное исчадье ада. При всей тщедушности, сухости и видимой щуплости в колдунье ощущалась инфернальная сила, сверхчеловеческая мощь, что внушало безотчетный страх.
Действительно ли чувствовала Абракса нечто особенное в эти мгновения или только делала вид? Не